— Umu ugeredide, umu ugeredide — пауки, пауки.
— Nwuyem, снова пауки? Разве их всех не убрали? — Отец оглядел углы. — Где на этот раз?
Мать его будто не слышала и продолжала шептать, прижав к груди руки.
— Зачем ты поступаешь так с нами, с детьми и со мной? — спросил отец, а Нкем разревелась еще громче. Обембе взял было ее на руки, но сестренка так отчаянно лягалась, попадая ему по коленкам, что пришлось ее отпустить.
Отец хотел присесть на койку рядом с матерью, но она отпрянула, закричав:
— Оставь меня! Уйди! Оставь меня!
— Так мне уйти, да? — спросил отец, вставая. Он побледнел, и вены на висках проступили особенно четко. — Взгляни на себя, взгляни, как ты усыхаешь на глазах у оставшихся у тебя детей. Ада, ты знаешь, что нет в мире ничего такого, при виде чего глаз прольет кровавые слезы? Знаешь, что нет такой потери, которую мы не переживем?
Он, растопырив пальцы, провел над ней ладонью — от головы к ногам.
— Ну так чахни, чахни дальше.
Тут я заметил, что рядом стоит Дэвид и держится за подол моей рубашки. Он едва не плакал. Мне вдруг захотелось обнять брата, чтобы он успокоился, и я прижал его к себе. Ощутив аромат оливкового масла, которым я смазал его волосы этим утром, вспомнил, как Икенна купал меня, когда я был маленький, и как он за руку отводил меня в школу. Я был тогда очень застенчивым и до жути боялся учителей с их тростями, так что не мог просто поднять руку и отпроситься: «Простите, ма , можно выйти и сделать ка-ка?» Вместо этого я переходил на игбо и кричал во весь голос, чтобы меня услышал Боджа, сидевший в соседнем классе, отделенном от нашего лишь тонкой деревянной перегородкой: «Брат Боджа, achoro mi iyun insi!» Тогда его и мои одноклассники валились на пол от хохота, но брат прибегал и отводил меня в туалет. Он ждал, пока я закончу, подмывал и отводил обратно в класс, где учитель почти всегда лупил меня перед всеми по рукам — за нарушение порядка. Так происходило много раз, однако Боджа никогда не жаловался.
* * *
Больше отец меня и Обембе в больницу не брал. Разве что возил на свидание с матерью Нкем и Дэвида — да и то лишь когда они доводили его нытьем. Мать продержали в лечебнице еще три недели, и все эти дни стояла неестественно холодная погода. Даже ветер, что задувал по ночам, казалось, пел раненым зверем. А потом в конце октября налетел гарматан: сухой пыльный ветер, дующий в это время года с севера Нигерии, от Сахары, в сторону юга. И тогда даже на рассвете в городе тяжелыми полотнищами висел густой призрачный туман. Отец привез мать, посадив ее рядом с собой, спереди. Ее не было пять недель, и за это время она похудела вдвое. Волосы у нее потемнели, словно она бесконечно красила их изо дня в день. Ее руки испещряли следы от внутривенных инъекций, а на большом пальце была заплатка в виде толстого слоя ваты, обмотанного пластырем. И хотя мне стало ясно, что прежней мать уже не станет, глубину перемен осознать было трудно.
Отец оберегал ее, словно яйцо редкой птицы, и гонял нас — особенно Дэвида — как мошкару. Вертеться возле матери разрешалось только Нкем. Общалась мать с нами через отца, а если приходили гости, то он спешно отводил ее в родительскую спальню. О состоянии матери отец поведал только ближайшим друзьям, а соседям врал, что она уехала в деревню близ Умуахии, к своим родным, восстанавливать силы после утраты. Нам же он, схватившись за обе мочки уха, строго-настрого запретил кому-либо говорить о недуге матери:
— Даже москит, что жужжит у вас над ухом, не должен прослышать об этом.
Готовить он продолжал сам: кормил сперва мать и только потом — нас. Все заботы по дому легли на его плечи.
Однажды, спустя почти неделю после возвращения матери, мы уловили обрывки жаркого спора: мать с отцом шепотом о чем-то ругались за закрытыми дверями. Мы с Обембе отправились в кинотеатр, располагавшийся рядом с почтой, а вернувшись, застали отца выносящим картонные коробки с книгами и рисунками Икенны. Почти все пожитки наших старших братьев уже громоздились кучей на пустыре, где мы когда-то играли в футбол. Обембе спросил у отца, зачем сжигать эти вещи, и отец ответил, что на этом настаивает мать: она не хочет, чтобы через эти предметы проклятье, наложенное Абулу, перешло с покойных сыновей на остальных членов семьи. Отвечая, отец даже не взглянул нас, а положив коробки, покачал головой и вернулся в дом за следующими. Когда в комнате больше ничего не осталось, стол Икенны придвинули к стене, окрашенной в пурпурный цвет и покрытой карандашными рисунками и акварелями. Сверху на него водрузили кривой стул. Отец вынес последние сумки с вещами Боджи и свалил в общую кучу. Ногой задвинул туда же гитару, которую Икенне — когда он еще был маленький — подарил уличный музыкант-растафари. Этот человек с дредами до лопаток частенько исполнял песни Лаки Дубе и Боба Марли, и послушать его сходилось много народу — и взрослые, и дети — со всего района. Он часто пел под кокосовой пальмой у ворот нашего дома, а Икенна — вопреки родительскому запрету — танцевал на потеху публике. Его даже прозвали Раста-бой, но отец быстро сорвал с него этот ярлык, прибегнув к силе болезненного Воздаяния.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу