— Евриклея, Евриклея! — повторил Одиссей.
— Ты когда-то в первый раз позвал меня на свое ложе, потому что я напоминала тебе Пенелопу.
— Да, так и было.
— Но во второй раз ты это сделал потому, что я не была на нее похожа.
Одиссей озяб — он лег и, натянув на себя овчины, положил руку на грудь лежавшей рядом женщины. Грудь была теплая, еще гладкая и упругая.
— Ты хочешь? — спросил он.
— Да, — ответила она.
И он вошел в нее, и они долго насыщались все возрастающим наслаждением, после чего оба уснули и не слышали первых утренних петухов.
14. За несколько лет до того. Пенелопа на ложе, словно помолодевшая от сильного жара, но волосы почти совсем седые. Евриклея приводит Телемаха.
— Приветствую тебя, матушка.
— Здравствуй, сын мой. Оставь нас одних, Евриклея. (Евриклея выходит.) Садись, Телемах. Только придвинь табурет поближе, мне трудно говорить громко и внятно.
— Как ты себя чувствуешь, матушка?
— Слушай меня внимательно.
— Слушаю, матушка.
— Я хочу тебе признаться, пока голова у меня еще ясная, в тяжком грехе.
— Ты, безгрешная?
— Да, в тяжком, ибо от всех скрываемом. Даже от моего супруга, и особенно от него.
— Матушка!
— Я не была способна, я не могла любить.
— Матушка моя! Но ведь это он жестоко отдалился от тебя, это у него не было любви.
— Я знаю. Но я перестала его любить намного раньше.
— Прости, я не понимаю.
— Тут нечего понимать.
— Ты полюбила другого мужчину?
— О нет. Я не полюбила ни одного из женихов. Но всю свою жизнь я несла бремя еще более тяжкого греха. Я никогда не любила ни одного мужчину. Не сумела полюбить твоего отца, а потом, покинутая на долгие годы, я сохраняла только память о нем и свою гордость, потому и была верна.
— Стало быть, я — дитя нелюбви?
— Зато ты был и есть любимое дитя.
— Я уже не дитя.
— Я мало знаю о любви, сын мой, но думаю, что если любовь возникла, то она существует долго.
— Ты полагаешь, что отец меня любит?
— Спроси у него.
— Ни за что! — воскликнул Телемах.
Горящими глазами Пенелопа долго вглядывалась в прекрасное лицо сына, так сильно напоминавшее ей былую ее девичью красоту. Наконец она сказала:
— Значит, ты уверен в любви отца?
Телемах опустил голову.
— Мне становится страшно, — тихо сказал он, — что придет день, когда я должен буду этой любви нанести рану.
— Нелюбимое обременяет и томит, — сказала Пенелопа, — любимое — ранит. Но как бы ты ни поступил, при отце всегда останется верная Евриклея.
— Ты знала!
— Но ты не спрашивай, случалось ли мне испытывать к ней ненависть. Поверь, я никогда не хотела ненавидеть ее, не чувствовала в этом потребности. Можно ли ненавидеть любовь?
— Не встречающую взаимности.
— Это уже не наше дело, сын мой. Не мое и также не твое. (После паузы.) Прости, Телемах, я немного устала. Молчание утомительно, но и признания утомляют.
Телемах поднялся и, склонясь к неподвижной руке матери, взял ее в свои ладони и с трогательной нежностью поцеловал. Рука Пенелопы была очень горячей и слегка почерневшей, как гаснущая головешка.
— Прощай, матушка, — сказал он.
— Вернее, до свидания, — ответила она голосом, звучно разнесшимся по опочивальне. — И скажи верной Евриклее, что я хотела бы, чтобы с нынешнего дня мне прислуживала одна из молодых служанок, Анита.
— Твое желание — приказ, — склонился в поклоне Телемах.
И, выходя из покоя Пенелопы, он уже знал, что мать всегда ненавидела Евриклею, ненавидит ее и сейчас, на пороге смерти, о неизбежном приближении которой не может не знать. Когда же он в немногих словах передал Евриклее желание матери, ключница приняла это как нечто вполне естественное и не подала виду, что скрытый смысл последней воли умирающей госпожи дошел до нее.
День знойного лета клонился к закату, и первые сумерки надвигающейся ночи уже окутывали восточную часть острова. Море, потемневшее у берегов, еще искрилось у горизонта в лучах солнца, завершающего поднебесный свой путь и трудовой день.
Телемах стоял на берегу, по-мальчишечьи слегка согнув в колене правую ногу и обхватив руками плечи; он долго смотрел на бескрайние просторы моря и опускающегося над ним солнца, ни о чем не думая, однако не испытывая от этого в душе ни пустоты, ни тревоги. Внезапно у него мелькнула мысль: я не должен ненавидеть Евриклею. И если она и вызвала какое-то чувство, это было облегчение — да, он не обязан смотреть с враждебностью на отцову наложницу, которая в его унылом и неуютном детстве часто заменяла ему мать, когда на Пенелопу находила меланхолия, в ее глазах лишая реальности видимый мир, а в глазах окружающих делая ее похожей на сомнамбулу, неустанно блуждающую по горним покоям. Обе они — Пенелопа и Евриклея — были и схожи меж собою и несхожи. Госпожа была невысокого роста, черноволосая, с глазами цвета темного вина и казалась полной противоположностью высокой, стройной, крепкой служанке, светловолосой со светло-голубыми до прозрачности глазами Евриклее, купленной за двадцать быков. Осанка же у обеих была такая, словно на голове они постоянно несли кувшин с водою или вином, и в легкой походке, сочетавшей прелесть спокойствия и подвижности, во взгляде отличающихся по цвету глаз, было столь поразительное сходство, что вряд ли кто-либо сумел бы отгадать тайну этого подобия, возникавшего из столь непохожих источников. Быть может, разгадку знали только они сами — воздействие лет сказывалось у каждой в том, что, усугубляя различия, углубляло общее сходство. Не могли они не знать, что каким-то таинственным образом в них возрастает это странное, но также чем-то зловещее сродство.
Читать дальше