Конечно, как хорошо было бы, чтобы в доме оказались сейчас и отец, и мать; они бы обняли заблудившегося своего сына, по-отечески, по-матерински приветили бы его, приголубили после стольких лет разлуки, вымыли бы в бане, напоили бы горячим лесным чаем и уложили бы спать на чистых льняных простынях. Но коль судьбе было так угодно, чтоб родители не дождались Андрея из бессмысленных его военных походов (отец никогда больше не вернется сюда, в поветь, не возьмет в руки не остывший еще от жаркой дровяной работы топор, а мать в доме никогда больше не затопит печь, не прикоснется к ухватам), то надо смириться с этим и идти в дом одному.
С дверью Андрей справился без особого труда, как-то даже машинально, походя, как будто только вчера или позавчера открывал-закрывал ее. Из сеней, а потом и из горницы дохнуло на него родными до сих пор, оказывается, не выветрившимися запахами: русская громадная печь, на которой Андрей когда-то так любил греться, вдоволь набегавшись за день по сугробам и заметям на лыжах, а по речке на скользких коньках-снегурках, встретила его чуть приторным запахом мела и глины, смешанным с запахом пепла и хранящихся в загнетке березовых углей; из подполья повеяло на Андрея запахами картошки и тыквы, а с висящей над ним жердочки запахами сплетенного в длинные косички-венки лука и чеснока; от подушек, горкой поднимающихся над кроватью (словно мать только сегодня рано поутру сложила их) до Андрея долетел запах гусиного пуха; коноплей и льном пахли расстеленные у подножья кровати и самодельного дощатого дивана половики и дорожки; по-особому, смолой и воском, пахли старинные некрашеные лавки. Голова у Андрея от всех этих дурманяще-родных запахов опасно закружилась, поплыла, и он только теперь по-настоящему понял, как же он устал за время дороги (такие тридцатикилометровые марш-броски уже, наверное, не для него) и вообще, как устал за последние годы своей неприкаянной жизни.
Бросив под голову рюкзак, Андрей повалился на диван, и последнее, на что у него еще хватило сил, так это укрыться отцовским охотничьим тулупом, который, словно специально, висел рядом на крючке.
Первые восемь, а может, и все десять часов Андрей спал беспробудно, мертвым, болезненным сном, спал и даже во сне хотел спать, досыпая все недосланные часы и минуты на войне и в тылу, в госпиталях, когда раны и контузии не давали ему никакой передышки. Но потом он стал просыпаться, осознавать и чувствовать себя, иногда понимая, а иногда и не понимая, где он и что с ним. В доме с наглухо забитыми окнами было темно, словно в могиле, и мгновениями Андрею казалось, что он действительно уже умер, погиб и похоронен, но почему-то не в земле, а в этом деревянном склепе. Страха Андрей от смерти не испытывал: погиб так погиб, тысячу раз мог погибнуть, только зачем же в его могиле не земля, а сухое, звенящее от каждого прикосновения дерево?! Не найдя никакого объяснения такой своей участи (может быть, он все-таки еще не убит, а только ранен и контужен, и деревянная могила чудится ему в шоке, в бреду?) Андрей опять проваливался в сон и опять спал неведомо сколько, часов шесть-семь, но уже не так крепко, как прежде: его начали одолевать какие-то грезы, и в этих грезах пришло к нему прозрение – да нет же, он не умер или, по крайней мере, умер не до конца и лежит сейчас в родном своем доме в Кувшинках на дощатом диване, который когда-то смастерил из березовых неодолимо крепких досок отец. Если Андрей этому не верит, то он может потрогать рукой и подлокотники, и спинку дивана, дотянуться до стены, на которой висит его собственная, еще курсантских времен фотография, может поплотней укрыться отцовским тулупом, но если и это не развеет его сомнений, то Андрей может встать на ноги, пройтись по широким половицам к лежанке и печке, и там в печурке обязательно обнаружится целая россыпь спичечных коробков и две-три пачки любимых отцовских папирос (положены туда для просушки) «Беломор-канал». Ведь как Андрею хочется сейчас, среди ночи, закурить и почему-то непременно отцовскую едкую папиросу с длинным мундштуком-трубочкой, которые теперь в продаже встречаются редко.
Андрей проделал все точно так, как ему было подсказано и повелено в грезах: потрогал воспаленной, горячей рукой и подлокотник, и спинку дивана, дотянулся до фотографии, а вот встать на ноги и сходить за папиросами не нашел в себе силы, поленился. Виной тому, наверное, был тулуп, такой теплый, непомерно большой и просторный, по-домашнему пахнущий кожей и овечьей шерстью. Вылезать из-под него на холод не было никакого желания, и Андрей не вылез, а наоборот, еще поглубже занырнул в его утробное тепло, решив, что с куревом можно и повременить. И тут же был вознагражден (а не поруган, как того следовало бы ожидать) за свою медлительность и стойкость. Вдруг перед его взором как-то странно, сразу весь разом, изнутри и снаружи, предстал родительский дом в окружении майского цветущего сада, с охранно нависающей над крышей из палисадника сосной. Дом был залит ранним утренним солнцем, а навстречу Андрею, уже офицеру-лейтенанту, бежит маленькая, всего девятилетняя девочка, и он легко узнает в ней почти незнаемую им сестру Танечку. Андрей раскидывает руки, чтоб обнять Танечку, подхватить ее на грудь, но она в последнее мгновение куда-то бесследно исчезает, и Андрей обхватывает руками весь дом, вместе с садом и сосной в палисаднике, показавшийся ему тоже удивительно маленьким и беззащитными.
Читать дальше