— Да-да, из Ягеллонского университета. И он здесь, весь в черном, солидный, многозначительный, а я думал, он давно крестился…
— Был такой слух…
— Может, крестился, а потом опять «оевреился»… ха-ха…
— Кто его мог делегировать? Приехал от самого себя, как все мы. Что ж, если такой солидный лысый господин является на еврейский конгресс и сжимает меня в своих объятиях, значит в этом что-то есть, думаю я себе, потому что, честно говоря, меня все время точит сомнение: так ли уж мы готовы к этой авантюре, стоит ли торопиться, не ошибка ли обнаруживать перед всеми нашу слабость, ведь мы можем по-прежнему кормиться молоком, прильнув к груди народов, среди которых мы живем, и набирать силы, чтобы наши претензии на флаг и на гимн, когда мы заявим о них, были намного весомее…
— Кажется, что-то такое решили…
— Да, кажется, бело-голубой со звездами…
— Ты напрасно задаешь мне эти вопросы — я не помню. Прошло столько времени, единственное, что осталось у меня в памяти, — это толпа, берущая приступом вход, и Линка в этом нелепом платье, которую увлекают за собой «наблюдатели». Сам я буквально вплыл за лысиной моего профессора в зал, его отвели в ложу рядом со сценой, а меня посадили за колонной…
— Отец, я очень прошу, не расспрашивай сейчас меня о самом конгрессе…
— Речь? Ну, конечно… А как же? Своего рода отчет…
— Да, про встречу с немецким кайзером в Палестине…
— Вроде бы ничего значительного, очень туманно, вокруг да около, а может, я чего недопонял…
— О самой Палестине он почти ничего не рассказывал.
— Ну, несколько слов, что-то очень поэтичное о ночи, лунном сиянии. Но после того, как я побывал в этом городе, я могу со всей ответственностью заявить: ничего он там не понял. Он витает в небесах и не видит действительности: говорит о луне над Иерусалимом, но не о его улицах; о городских стенах, но не о домах; о немцах и турках, но не о евреях; о будущем, но не о настоящем. Он любит формулы, отец, но не решения.
— Всего три ночи, и две из них промучался, как выясняется, на биллиардном столе в дешевой гостинице "Каменец".
— Так. Не нашлось кровати, и ему постелили на биллиардном столе. По-моему, это весьма символично…
— Грустный? Нет, как раз нет, не грустный и не подавленный, а очень возбужденный. Я видел его вблизи, следил за ним во время выступления, не очень вслушиваясь, — его венский немецкий понять было нелегко; и в какой-то момент мне стало его очень жаль — он долго не протянет, отец.
— Если позволишь, заключение врача…
— Ну а если и на интуиции, что здесь смешного?
— Пот, бледность, с трудом сдерживаемое дрожание рук, черные круги под глазами. Если бы ко мне обратился такой пациент, я бы принял меры: прослушал легкие, сделал анализ крови. Нет, он долго не проживет, и после его смерти, очень скорой, псе может распасться, пойти прахом…
— Назови это "врачебным прогнозом". Можешь смеяться сколько угодно.
— Да, это мое личное мнение, мое и только мое. Я пытался прочитать на лице Штайнера, не приходят ли и ему в голову подобные мысли, но было видно, что он вообще очень далек от раздумий на медицинские темы. Штайнер ловил каждое слово, жадно и самозабвенно, и хлопал в ладоши, я бы сказал, едва ли не с остервенением…
— Погоди, отец…
— Погоди…
— Просто мне так показалось… Может, конечно, я и ошибся, и кипятиться здесь вовсе нечего…
— Ну ошибся…
— Я очень надеюсь, что не на нем одном держится все движение…
— Но погоди…
— Ты? Ха-ха…
— Ты проживешь еще много лет, не бойся…
— Нет, Палестина не помрачила мой рассудок, но если бы кто-либо сказал мне тогда в зале конгресса, что через двенадцать дней я сам окажусь в Иерусалиме, я бы счел его несомненно безумцем…
— Погоди, ну погоди… Не выходи из себя… Ну, просто мелькнула такая мысль…
— Никого я не записывал в мертвецы, наоборот… Слушай дальше. Открытие затянулось — речи, приветствия, первые прения… Но вот наконец едва ли не к полуночи заседание закончилось, и все стали расходиться; я хотел поскорей разыскать Линку, которую потерял из виду в самом начале вечера. Мой патолог не отпускал меня ни на шаг — мне пришлось выслушать еще одну речь, полную самых оригинальных и самых радикальных идей; нас постепенно вынесло на улицу, запруженную людьми и каретами, голова у меня шла кругом — я не привык, когда вокруг так много евреев, не привык к строгим вечерним туалетам. Я рыскаю глазами по толпе, ищу Линку, и вот наконец я вижу ее в окружении «русских» поклонников, "детей погромов"; ее нелепое платье изрядно помято, тесемки кое-где развязались, под мышкой целый ворох каких-то бумаг, и — что я вижу, отец, — на ее плече, как бы невзначай, покоится чья-то крепкая мужская рука. Не успел я вырвать из их объятий нашу юную активистку, как вдруг, словно из под земли, рядом со мной появляется маленький свирепого вида старичок в цилиндре и кричит на идише: "Врач! Скорее врача! Есть тут врач?" Я инстинктивно откликаюсь, он хватает меня мертвой хваткой и тащит обратно в зал, который только что был залит светом люстр и полон людей, а сейчас уже потускнел и опустел, и только несколько уборщиков-швейцарцев, орудуя большими метлами, выметают бумажный мусор, гасят иллюминацию, открывают окна, чтобы выветрить затхлый дух недавних речей. Старичок с завидной энергией несется между рядов, взбегает на сцену, там останавливается на минуту и бесцеремонно осведомляется: "Вы откуда, молодой человек?" Я ответил, но он, разумеется, понятия не имел о существовании наших мест, я добавил: "В районе Кракова", — и это явно пришлось ему по вкусу. "Какой вы врач?" — спросил он, не сходя со сцены. «Детский», — ответил я с улыбкой. Он сначала разочарованно наморщил лоб: "Детский?", но потом, кажется, сменил гнев на милость и пробормотал: "Неважно. Идемте". "Что случилось?", — спросил я, но он лишь таинственно прошептал: "Пойдем скорее. Человеку плохо" — и потянул меня за собой. На сцене была дверь, через которую мы попали в большую и темную биллиардную, оттуда поднялись по роскошной широкой лестнице, прошли длинными коридорами, и вот он открыл передо мной дверь в номер, погруженный в густой папиросный дым. Там стояли два человека, стояли они у кресла, а на нем сидел — кто бы ты подумал? Сам Герцль.
Читать дальше