…Знаете ли вы, что в Вашингтоне живут жена и дочь Уманского?
Мог ли император и его вожди не знать что-то нужное про своих людей, включая детские прозвища и любимые песни?
Мог ли член Государственного комитета обороны, посланный императором, вообще чего-либо не знать – решалось многое! – на переговорах с президентом Америки?
Мог ли он сказать «не знаю», если действительно не знал?
… в Вашингтоне живут жена и дочь Уманского? Молотов, набычившись, считал, складывал и делил про себя: получалось, что он, нарком Вячеслав Михайлович, 24 мая 1941 года выговаривал американскому послу Штейгарду (тот плакался, умолял: скоро война, выпустите семью!), с вежливым презрением к трусу: «Хватит истерик! Непонятны ваши опасения. Войны не будет. А вот наши нервы достаточно крепкие – своих жен из Москвы мы никуда отправлять не собираемся», – а теперь Рузвельт с тихой улыбочкой, таящей многое, сообщает гостю: жена и дочь советского посла уж скоро год как прячутся в США от войны, от голода, от Империи, где еще совсем недавно жилось хорошо – даже глухонемым! – но все время исчезали люди, так что и в лучшие годы семью не торопились возвращать назад, пока не прояснится судьба отозванного императорского сокола, – вот вам и крепкие нервы, да, Вячеслав Михайлович? Время, время, оно и вас, и нас делает мудрей. Надеюсь, мы начали понимать друг друга – ваше здоровье!
Рузвельт сказал.
Молотов без тепла посмотрел на американского президента.
И кивнул: да.
Да. Инстанция, как и всегда, знает, кто где. И про семью Уманского – тоже.
Всё, они пообедали; собеседники переместились в гостиную на мягкие диваны (Рузвельт ласкал Молотова: садитесь сюда, давайте поближе…). Гопкинс, оттолкнувшись от противного Уманского, перешел к рассуждениям: а знаете, почему американцы не любят Империю, а англичане любят? (А потому, что в Америке коммунисты, в основном евреи, люди суховатые и далекие от американского народа – составишь ли по ним представление о советских ценностях и глубине патриотизма русских?) А не бомбить ли нам, кстати, Румынию с сирийских аэродромов? Мы начали посылать бомбардировщики на Японию и, вы знаете, результатом довольны – они нащупали, наконец, нужный тон и – начались великие переговоры, меняющие историю людей, и судьба Нины Уманской решилась.
Императору пришла телеграмма Молотова (вторая по счету, с изложением дополнительных договоренностей и перечнем затронутых президентом тем), пункт восьмой: «Рузвельт спросил, знаю ли я, что жена и дочь Уманского в Вашингтоне. Я подтвердил».
(В публикациях телеграммы далее стоят квадратные скобки, указывающие на текст, выпущенный цензурой по соображениям секретности.
Я не смог найти человека, видевшего телеграмму целиком.)
Император прочел телеграмму о неважном, понимая исчерпывающее всё и одновременно все решая, ресницы его дрогнули – 1 сентября 1943 года в седьмой класс 175-й школы пришла новенькая, у Светы Молотовой появилась еще одна подруга.
Уманский переехал из холостяцкого номера «Москвы» в Дом правительства у Большого Каменного моста и, наверное, после печального, обессиленного молчания (у тебя что-то случилось? скажи!) признался женщине, своей безумной (если верить Эренбургу) любви: «Мы не сможем теперь… как раньше. Приехали мои. Такие дела». Значит, и там что-то переменилось. Или переменится вскоре.
Ночью резкий запах моря добивал далеко вглубь земли, утром я нырял в маске, летал над песочными полями – рачки тащили свои раковины по барханам, оставляя царапистые цепочки следов, как пустынные гонки «Париж—Дакар»; белели мертвые крабьи панцири, а живые мигом утопали в песчаных вихрях, я вдогонку погружал ладонь – теплое дно, разглядывал водянистых, сверкающих рыбок – довольно бессмысленное занятие и на первый взгляд, и на второй.
Трое суток в Феодосии шел дождь, я бродил по набережной один, с омерзением читал в телевизионных прогнозах «Екатеринбург +28», спасался от ливня в скорлупке телефонной будки; мимо в сторону вокзала подползали вагоны, пассажиры с ужасом смотрели на пузырящиеся лужи. Я толкнулся просохнуть в музей Грина на улице Ленина – хотите с экскурсоводом? оплачивайте за шестерых! Из-за ширм после седых и очкастых выглядываний вытолкали пожилую девушку с толстым носом, подземно бледной стародевной пористой мордой, и ослепшей рабочей лошадью она двинулась нахоженным маршрутом от кабинета до библиотеки, запев грампластинкой с шуршаниями и запинками, не слыша вопросов: восемь лет в этих двух комнатах близко от моря, печное отопление, темень, кушетка, настольная лампа, переделанная писателем из подсвечника, и еще два года в Старом Крыму, рак желудка и никакого моря, смерть в пятьдесят два года, презрение к хранению рукописей и писем… За нами погоней галдели сорок керченских школьников – ту же самую пластинку им проигрывало другое устройство: шел Грин по голодной улице и вдруг – увидел в магазинной витрине парусный кораблик, и вдруг – солнце бросило прощальные лучи на паруса, окрасив алым, – и вдруг… ну, и все остальное. Пластинка кончилась, я осмотрел грудные плоскости, синеватые икры, уродливую шею…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу