Адем бесшумно подошел к нему и прошептал:
— Мама устала, дадим ей поспать.
Их удаляющиеся, приглушенные шаги затихли, а я снова подумала о нитке и иголке и провалилась в сон.
Когда я проснулась, вокруг стояла тишина — не было слышно ни шума машин на улице, ни голосов в доме, и я не сразу ощутила чье-то незаметное присутствие рядом — матрац почти не прогибался под тяжестью. Я повернула голову и почувствовала на своей щеке маленькие гладенькие пальцы.
— Уже поздно, — прошептала я, — разве ты не должен спать?
Он наклонился и положил другую ладонь на мою вторую щеку.
— Папа хотел отвести меня спать в отель, но в конце концов оставил здесь и велел следить за тобой, — ответил он. Мелих говорил очень тихо, отчетливо произнося слова, как делал это, играя с переговорным устройством, которое мы однажды с ним соорудили, соединив веревочкой два стаканчика от йогурта. Я покачала головой, и вдруг он гордо выпалил, словно только и ждал момента, чтобы сказать это мне, потому что отец весь вечер не пускал его в комнату:
— Я сам вернулся из школы.
Я закрыла глаза, взяла его маленькие пальчики и сжала их.
— Потому что я забыла про тебя, — прошептала я. — О, Мелих.
Он высвободил руку и снова начал медленно, старательно гладить меня по щеке.
— Мама, — произнес он, и я ждала, что он скажет дальше. Прошло несколько долгих минут. Наконец он продолжил:
— Мама, у тебя есть какой-то секрет.
Я тихо покачала головой. Соловей снова яростно забил крыльями внутри меня, стальной обруч снова сжался вокруг черепа. Он долго молчал, потом со вздохом продолжил:
— У нас с папой тоже есть секрет.
Я открыла глаза и посмотрела на него. Его маленькое серьезное лицо, склоненное надо мной, его поджатые губы и огромные глаза напомнили мне то, что я видела совсем недавно. Я протянула руку, чтобы погладить его по щеке, как он только что гладил меня.
— Я знаю, сердечко мое. Я знаю, что у вас есть секрет.
— Нет, это что-то, чего ты не знаешь, — ответил он, и по дрожащим ноткам в его голосе я поняла, как трудно ему было хранить молчание. Я нежно провела согнутым пальцем по его губам.
— Думаю, я знаю, что это, — ответила я совсем тихо.
Задержав дыхание, он некоторое время смотрел на меня округлившимися глазами, не в силах оторвать взгляда от моих губ, в ожидании, произнесу ли я те несколько слов, которые разрушат стену таинственности. Но я молчала, и спустя минуту он неуверенно сказал:
— Мне тоже кажется, что я знаю твой секрет.
Сначала я ему не поверила — на этом лице не было ни малейшей тени, оно было спокойно, как полоска лунного света на стене, и нисколько не напоминало саму Луну с ее кратерами. Затем я подумала о его темных, непроницаемых глазах, о той истории, которую рассказывала ему, когда считала его слишком маленьким, а его память непроросшим семечком или едва прорезавшимся желтым ростком, но еще не растением, не растением, которое способно впитать каждое слово, как другие растения впитывают кислород. Я неожиданно похолодела, испугавшись, что он заговорит, так же как он боялся, что я вслух произнесу его секрет. Но он больше не сказал ни слова, только после долгого молчания спросил со вздохом:
— Мама, разве этого не достаточно?
И я поняла, что он хотел сказать, ох, как я поняла его, — что он знает мой секрет, а я знаю его, и разве этого не достаточно, чтобы рассеялись чары, и, даже если он ничего не скажет, не скажет ни слова, это взаимное знание — не было ли оно самой белой, самой могущественной магией?
Я не знала, что ответить. Мне хотелось успокоить его, провести ладонью по его лицу, чтобы стереть это выражение страха и одиночества. Я всегда верила в то, что мой мальчик был сыном людей, а не ветра и воздуха, что его место — среди живых, а не среди неосязаемых снов, закрытые двери которых сделали бы его своим пленником. Отец так часто носил его на плечах, бегая, прыгая и танцуя, а его сын вопил при этом от радости; он рассказывал ему самые земные из всех возможных историй, истории своего босоногого детства, показывал шрамы на подошвах ног и другие следы, оставившие воспоминания о самых прекрасных приключениях. Он даже рассказал ему о своем тайном побеге под брезентовым тентом грузовика рядом с навеки уснувшей пожилой женщиной, и Мелих плакал, а потом долго обнимал отца, чтобы утешить его после тяжелого путешествия, которое привело его сюда и благодаря которому однажды он, его сын, появился на свет. А я вела себя так осмотрительно, что запретила себе мечтать, глядя на него, боясь снова привлечь что-то нехорошее, я запретила себе пробуждать мечту в нем. Адем часто упрекал меня в том, что я относилась к сыну как к маленькому мужчине, а совсем не как к ребенку, с суровостью и строгостью гувернантки. Но я считала, что так ему будет проще вырасти, что так он не станет заложником своего детства, напуганным тем, что расстанется с ним, или, наоборот, не сможет выйти из детства никогда, как мой брат, думала я, не произнося этого вслух. Я гордилась серьезностью Мелиха, его редким и сдержанным смехом, я воображала его этаким глиняным человечком, которого время обжигало на своем слабом огне. Теперь он был уже достаточно крепким, чтобы выжить, размышляла я, и чем больше проходило лет, тем больше нежностей я позволяла себе, больше игр и историй, шепотом рассказанных перед сном; ведь ему никогда не снились плохие сны, он никогда не прятался от них в моей постели и редко плакал. И вот сегодня мой мальчик был здесь, он сидел совсем рядом, и на его лице было выражение ужаса. Я долго гладила его по лбу, по щекам, пока его черты не расслабились немного; я ошибалась, подумалось мне, глина еще слишком хрупкая. Я попыталась улыбнуться, и он нерешительно улыбнулся в ответ.
Читать дальше