И она рассказывала. Как тогда никого ни о чем не спрашивала, ехала молча, шестнадцатилетняя евреечка, трамваем к дому дяди Огренштейна, потому что на квартиру эту она имела право, ей не нужно было никого ни о чем просить; но там оказался этот революционный боевик, а в старой ее квартире – мститель-портняжка, который попал под бомбардировку, так что когда она выходила из трамвая и возвращалась назад, флаги на домах уже не были такими праздничными, ничто не казалось уже таким новым, ничто не предвещало ей новой жизни: ни толпы людей с повязками и без них, с триколорами, с красными флажками, ни сделанные на скорую руку вывески на чешском языке, ни трудовые бригады из наголо остриженных немок и коллаборационистов, разбирающие остатки баррикад. В яркости этого чужого мира ее снова охватило то же страшное одиночество жизни, как в тот час, когда она сама, без всякой помощи, тащила свой чемодан на территорию Выставки, то же самое бессилие ее проклятия, и хотя она могла теперь пойти в кинотеатр, но оставалась еврейкой, и бог один знает, что это такое – еврейство ее, но оно отгораживало ее в тот ликующий будний день от других – в одиночество, страшнейшее одиночество сиротства, в непостижимую, внезапную изолированность посреди города, где уже не было ни дяди Огренштейна, ни отца, ни брата, где словно вообще не было евреев, лишь она, шестнадцатилетняя грязная девушка, с испорченными в Терезине зубами, с двумя сотками в кармане платья из мешковины, без продовольственных карточек и к тому же – без радости возвращения.
– Все в жизни лишь иллюзии, – говорила Ребекка. – С редкими приступами вдохновения, после которых всегда приходит ненастье. Иногда мне кажется, что в моей голове крутится какое-то колесико, работает какое-то реле и раз за разом включает то оптимизм, то пессимизм. Вдруг я начинаю чему-то страшно радоваться, и сразу же оно видится тщетой. Или чего-то ужасно боюсь, а потом скажу себе: «по фигу все», как в Терезине: еще не вечер, передо мной еще день или два, может – целый месяц, так что можно пожить, и мне становится легко; но колесико крутится, и я осознаю, что неизбежное вот-вот придет, и к чему тогда этот кусочек жизни, который я толком и прожить-то не умею; и так оно крутится и крутится, то одно, то другое, и я начинаю сходить с ума. Поэтому я больше всего люблю сон, когда медленно так, медленно засыпаешь и говоришь себе: теперь мне плевать на все; буду спать и, может, завтра утром и не проснусь. Может, ночью умру.
– «И позавидовал я тем, кто уже мертв. А еще больше тем, кто не родился», – сказал я.
– О чем это ты?
– Это один древний еврейский философ.
– Ага. А я, как видишь, необразованная, – ответила Ребекка. – В школу не ходила. Но тот, кто это написал, знает, что такое каторга. Я тоже знаю. Поэтому никогда не решусь на ребенка. А если что, так лучше аборт…
– Человеческий удел – жизнь, – сказал я. – И если есть в жизни что-то радостное, так это первые годы.
– Что же тогда я? И все это вот? – нелогично рассердилась Ребекка.
– Видишь ли, – ответил я, – не все так страшно. Я знаю, что жизнь тебя здорово поломала, Ребекка, но ведь это вот сейчас – это тоже радость.
– Да, – сказала Ребекка. – Я, наверное, думаю только о порке.
Она встряхнулась. Она, пожалуй, права, ведь вскоре после этого, еще перед Рождеством…
– Ты наверняка вспомнишь и что-то хорошее, – сказал я. – Когда я был еще совсем наивным ребенком… Рассказывать?
– Рассказывай.
– Это, собственно, связано с религией, – начал я. – А сейчас религия уже не так популярна, многие не верят в Бога. Большинство людей считают, что нечто должно быть, и в этом, если поразмыслить, они совершенно правы, но больше об этом никто не заботится. Почти никто.
Но я, когда был еще малышом, старался верить очень истово, и меня очень мучило неверие. Голова моя была набита таинственными и кровавыми библейскими историями: об Аврааме, который хотел пожертвовать своим сыном Исааком, об Адаме и Еве, которых за любопытство выгнали из рая, об Иосифе, которого предательски продали в рабство египетское. Меня очень трогали эти истории, особенно когда я представлял обнаженных Адама и Еву в сумерках среди огромных листьев рая; иногда я чувствовал себя Исааком, над которым Авраам заносит острый нож. Часто среди ночи я просыпался от ужаса Каинова проклятья, и мне казалось, что с неба склоняется бородатый Господь Бог и мне, Каину, выговаривает строгим голосом: «И будешь ты отныне проклят, будешь изгнанником и скитальцем на земле…»
Читать дальше