Я был для нее всем на свете. Как бы я ее ни огорчал тем, что меня оставляли на второй год или из-за моей строптивости переводили из одной школы в другую, она неизменно продолжала гордиться своим постоянно что-то читающим или рисующим сыночком, которого только окриком можно было пробудить от устремленных в прошлое мечтаний, после чего он, к обоюдному удовольствию, охотно садился к маме на колени.
Мои безудержные фантазии, всегда начинавшиеся словами: «Когда я разбогатею и прославлюсь, то мы вместе с тобой…» — ласкали ей слух. Кажется, ничто так не радовало ее, как мои щедрые обещания: «Совершим путешествие из Рима в Неаполь». Она, всей душой тянувшаяся к прекрасному, в том числе к печально-прекрасному, любившая принарядиться и пойти в городской театр, часто одна и иногда в сопровождении мужа, называла меня своим «маленьким Пером Гюнтом», когда я снова начинал фантазировать о кругосветных странствиях и обещать ей чуть ли не луну с небес. Эта безмерная и безрассудная любовь, доставшаяся завиральному маменькиному сыночку, объяснялась, вероятно, тем, что мама сама была многим обделена в юные годы.
Если отцовская родня жила буквально за углом, на Эльзенштрассе, где с утра до ночи визжала циркулярная пила дедовской столярной мастерской, и из-за этой близости я едва ли мог уклониться от нескончаемых родственных распрей, которые лишь изредка прерывались краткими перемириями, — так что непрестанно раздавалось: «Слова с ними больше не скажу!», «На порог не пущу!» — то маминых родителей, трех ее братьев и единственную сестру я знал лишь по маминым рассказам и немногочисленным семейным реликвиям. Если не считать сестры по имени Элизабет, которую все звали Бетти, вышедшей замуж и «уехавшей в Рейх», мама осталась совсем одна.
Конечно, были у нее еще и кашубские родственники, но те жили в деревне, настоящими немцами не считались и вообще не шли в счет с тех пор, как появились причины умалчивать даже само их наличие. Ее родители, которые, будучи городскими кашубами, сумели вписаться в мещанскую среду, умерли рано: отец был убит в начале Первой мировой войны под Танненбергом. После того как двое ее сыновей погибли во Франции, а последний сын, тоже солдат, умер от гриппа, скончалась и мать, не хотевшая больше жить.
Артуру было всего двадцать три. Пауль погиб в двадцать один год. Грипп унес Альфонса, когда ему исполнилось девятнадцать. Но мама, урожденная Хелена Кнопф, всегда говорила о братьях так, будто они еще живы.
Однажды — мне было уже лет четырнадцать, а может, только двенадцать? — я забрался на чердак нашего доходного дома на улице Лабесвег, приютившего девятнадцать семей, в свою любимую тайную читальню — прибежище с продавленным креслом под чердачным окном-люком; здесь, в нашей кладовке, зарешеченной досками, такой же, как у других соседей, я или тот мальчик, который с ранних лет накапливал материал для последующих повествований, обнаружил судьбоносную находку — обвязанный бечевками чемодан. Да, среди всяческого барахла и старой мебели меня ждал особенный чемодан: во всяком случае, именно так я расценил тогда свою находку.
Извлек ли я его из-под драных матрасов?
Или на его коже ворковал голубь, упорхнувший сквозь чердачное окно?
Оставил ли голубь, которого я спугнул, свежий комочек помета на чемодане?
Принялся ли я распутывать бечевку?
Или достал перочинный нож?
А может, заробел и удержался?
Отнес чемодан вниз и как благовоспитанный ребенок отдал его маме?
Вероятны и любые другие варианты. В середине сорок второго были выпущены официальные инструкции по соблюдению мер противопожарной безопасности, которые предписывали расчистить чердаки. Видимо, при расчистке чемодан нашелся и его открыла мама, или я, или еще кто-то. Там хранилось скромное наследство, оставшееся от двух братьев, которые погибли в Первую мировую войну, и от младшего брата, которого унесла эпидемия гриппа, не разбиравшая, кто свой, а кто враг.
Содержимое чемодана подтверждало то, о чем со слезами на глазах от боли невозвратимых утрат рассказывала мама: всем троим не посчастливилось реализовать при жизни свои таланты.
Три лежавшие в чемодане свертка, перевязанные шелковыми ленточками, свидетельствовали: старший брат Пауль хотел стать художником и оформителем театральных постановок. В его свертке хранились эскизы декораций и костюмов к операм «Вольный стрелок» и «Летучий голландец». А может, к «Лоэнгрину»; перед глазами у меня стоит эскиз лебедя — конструкции, вполне пригодной для сценического воплощения; выполненные цветными карандашами наброски явно принадлежали моему дяде Паулю, павшему в боях на Сомме. Ордена между набросками не нашлось.
Читать дальше