Он уже не ждал Катиного ответа о гороскопах, а казнил себя, что задал глупый, какой не преминул бы задать и Фомин, вопрос.
— Собственно, не то чтобы меня это сильно волнует, — взялся углублять и расширять ненужную тему Леон. — Просто я думаю о родителях. Они ничем другим не могут заниматься.
Они шли с Катей по набережной Москвы-реки. Вода внизу была как протёртое стекло. Поросшие шевелящимся мхом камни, гнутые, проржавевшие остовы, бутылки, выломанные и сброшенные секции чугунной ограды находились под прозрачнейшим этим стеклом. Словно в воду не сливали ядовитые отходы сотни дымящих трубами предприятий по обоим берегам. Может быть, подумал Леон, количество загрязнений, наконец, перешло в качество? Отсюда спокойствие и чистота? Спокойствие и чистота лица покойника, чьи черты временно разглаживаются из-за разложения тканей. По реке в пенных усах летел катер, опять-таки запредельно белый и чистый, как будто внутри сидели ангелы. «А у меня ботиночки того…» — Леон почувствовал себя странно живым на празднике чистой смерти.
— Мама сделала гороскоп, — вздохнула Катя. — Но они не хотят оглашать по телевизору. Кстати, я тоже сделала, у меня получился не такой, как у неё. Ты какой хочешь?
— Твой, — не раздумывая, ответил Леон. — Конечно же, твой. Только пошёл он к чёрту, этот марксизм-ленинизм!
— Почему? — пожала плечами Катя. — Это жизнь. Я тоже подумала о маме. Она тоже ничем другим не может заниматься.
— Когда она была дворником, — возразил Леон, — во дворе был порядок.
— Когда твои родители станут дворниками, — спросила Катя, — порядка, думаешь, будет меньше?
— Увидим, — пробормотал Леон, — недолго ждать.
— В сущности, моя мать и твои родители занимаются одним делом. Только время ваших гороскопов прошло. Наших пришло. Это естественно. Потом всё может поменяться.
Леон смотрел на Катю. Её образ ускользал от него. То она казалась невзрачной, недоразвитой девчонкой, типичной дворничихиной дочерью, мимо которой хотелось плюнуть и пройти. То — симпатичной, как надо развитой девчонкой, мимо которой не хотелось плевать и проходить мимо. Похожие (только куда более вульгарные девчонки) выходили вечерами гулять во двор, прокуренно смеялись с качелей. Леона влекло к ним, как привязанного к мачте Одиссея к сиренам. Но качельные, хрипло матерящиеся сирены вряд ли бы стали разговаривать с Леоном, их интересовали парни постарше. А случалось, что-то вневозрастное, вневременное, сущностное проглядывало в Кате: в сухом блеске глаз, скрипучем смехе, презрительном (так смотрит высший на низших) взгляде, некой сверхъестественной, как будто весь мир был грязью, брезгливости, которую Катя совершенно не стремилась скрывать от других.
Леон догадывался, что это нехорошо. Что если это и не зло в чистом виде, то уж никак не добро. Но не знал, как быть, так как лично ему Катя Хабло не делала ничего плохого, только хорошее.
Образ Кати, таким образом, троился, не складывался в единый.
Число «три» определённо преследовало Леона. То ему виделись три пути для русского народа. То образ Кати распадался на три составные части. Леон измучился, как ходок, который сбил ноги, идучи к цели, а на дорожных указателях все три километра.
Катя взяла его под руку.
В голове Леона вдруг учинился пожар, в котором без остатка сгорели предыдущие пророческие мысли. Чудом уцелела единственная: как легко существу женского пола обмануть существо мужского пола. Леон, подобно Пушкину, был сам обманываться рад. А вот мне её не обмануть, никак не обмануть, покосился на Катю Леон. Она улыбнулась. Быстрей, быстрей в «Кутузов»! — чуть не задохнулся от счастья Леон.
— Куда летим? — поинтересовалась Катя после нескольких минут молчаливого, сосредоточенного хода по набережной.
— Что? — растерялся Леон, вдруг обнаруживший, что сопит. — Как куда? В «Кутузов»!
— В музей? — удивилась Катя.
— Название странное, — согласился Леон, — но вообще-то это бар.
— И он вот-вот должен закрыться?
— Наоборот, открывается в три.
— Ты хочешь, чтобы мы были первыми посетителями?
— Я заметил, — вдруг сказал Леон, хотя совершенно не собирался этого говорить, — когда выпьешь, жизнь кажется не столь омерзительной.
Это было воистину так. В прошлый раз, выпив на счёт рыбьемордой девицы с Фомой в «Кутузове», Леон не только смягчился к Валере — «засохшему кроличьему дерьму», но и Фома вдруг предстал отличным парнем, неглупым собеседником. В немногословных его репликах, оказывается, был смысл, немалый смысл, почему-то ранее ускользавший от Леона.
Читать дальше