Тогда я блуждал по гигантским, нарочито неровно освещенным анфиладам комнат, то цепенея возле входа и чудесную библиотеку, заставленную дорогими изданиями, на кожаные переплеты каковых ушло не одно стадо свиней, то культивируя некие дополнения к слуху, внимая взметающемуся пению птиц в декоративном саду, то разбирая наугад странное величие гобеленов в диванной, пасторально холмящейся дикими лучами черного бархата и голубовато-зеленого плюша. Я почувствовал на холодном челе прикосновение не раскрытых в поцелуе губ, стоило мне зайти в комнату, стены которой были увешаны византийскими иконами; я доблестно переносил упоительные содрогания вертопраха, покрытого насмешками святош, пробуя на ощупь оскал клавиатуры белого фортепиано; и запрокидывал голову, точно смертельно наказуемый паяц, упадая почти наркотическим взглядом в картину Фрагонара «Поцелуй украдкой».
Мне неудобно взгрустнулось на одном из благоволящих мне кресел, а возле моего уха пользовал себя на провансальском диалекте огромный белый попугай.
Я приоткрыл дверь в комнату, находящуюся в конце левого крыла здания, и, как и прежде, увидел две свежезастеленные кровати, приспущенные гардины на окнах и свежие цветы в бронзовом сосуде: дядя содержал эту комнату для привидений, которые, как он полагал, без сомнения, обитают в любом старинном приличном доме. Однако на мои постоянные расспросы, чем обусловлено количество кроватей, он отвечать избегал.
Мне нравилась эта его очередная странность, потому что «комната для привидений» была символом безбрежного гостеприимства.
Теперь нога моя ступала в тайное тайных ненаглядного жилища Тулова, и я, уже изрядно поднаторев в диковинностях столичной жизни, снизошел к забаве посещения бесподобной коллекции моего дядюшки. Весьма трудно было бы в двух словах исчерпать тематику данного собрания. Мое циничнолицее смирение добавило окоченелости ногам, липнущим к мраморному полу, и я уже вперился очами в настоящее чучело английского гвардейца, убитого при Ватерлоо, красный мундир которого хранил следы всамделишного удара штыком. Чуть дальше, соседствуя с засушенным кустом гибиска, под стеклянным колпаком, точно в индивидуальной вотчине, на толстенной медной пластине, исполненной гордыни и микроклимата, лежал засушенный мертворожденный принц одного из мизерных немецких княжеств. Печально, что в руке моей не оказалось горна и одежды мои не были расшиты для принародных славословий; я бы рискнул стать геральдом не случившегося владыки.
Я оглянулся, точно искал глазами, полными битого стекла, свой пакетик с пастеризованным счастьем, но вместо этого узрел лишь позорный колпак, каковым когда-то венчали одного ренессанского вольнодумца. Мели все вольнодумство и свободомыслие за все века умудриться присобрать воедино и для этого вселенского торжественного объединения сшить позорный колпак, то, пожалуй, наша Земля поместилась бы в этот кулек с проворством бесхозной горошины.
Следующим экспонатом был заспиртованный палец висельника, что возлежал в сосуде с достоинством указующего перста судьбы. Я посмотрел, куда же он указывал, и оказалось — на безочаровательно размалеванных уродов из осыпающегося картона ориентально вычурных форм и красок, которых китайские полководцы имели мандариновую причуду выставлять меж своих воинов, дабы напугать врагов на полях брани.
Эта психоделическая коллекция — неподражаемая глумильня над людскими страстями, казалось, была отмечена тавром какого-то непостижимого камерного буйства.
Полная индульгенций и лотерейных билетов урна, статуэтка, пережившая напраслину пепла из Помпеи; не достигшие нищенских рук волосы святого Лаврентия; фрагмент церковного фасада с надписью «Ведомому Богом», что был извлечен из нечистого места; что-то недоступное моему пониманию из шаманского обихода, а также изящное белье французской монахини.
Мое воображение, вдосталь искалеченное состраданием, рванулось на попятную, и я мыслю, что если бы дядино могущество вознамерилось рассориться с земными путами, я, очевидно, узрел бы обломок сказочного Джиннистана размером 7 на 8, любимого белого пуделя Шопенгауэра по кличке Атма, овеществленную бритву Оккама, садок римского рабовладельца Ведия Поллиома, в котором он кормил рыб живыми рабами, и кадку с деревом Бодхи, под которым на Будду снизошло просветление. Но «этическое — враг познания» [Серен Кьеркегор], и потому я следую дальше.
Читать дальше