Я бросился в улицу, будто в сосуд с царским шербетом, благословляя всю расточительную сладость бытия.
Моя резиновая буйнонравная походка всполошила полуденный воздух, почти пастеризованный меланхолическими массированиями солнца. Мне навстречу случилась своесчастливая дама под руку с роскошной девушкой, видимо, падчерицей. Так сказала мне моя интуиция, не допустившая в этот миг ближайшую степень родства. Я слегка поразился дельности, с которой Господь соединил все достоинства сладостного девичьего тела под одною лишь парою голубых чарующе дичащихся глаз. Только сейчас я осознал, сколь долго жил я вдали от положительных эмоций. Нечестивый, я занимался сокрытием уст моей ропщущей воли. Но я совершу суд над умершим и выпущу окрест себя сонмище чудодействующих духов, имеющих целью прорыв мужской сути, не способной больше сносить обезображивающую тиранию бесполой морали.
Я заставил девицу манерно смутиться, а мачеху — неодобрительно вперить в меня свой вразумляющий взор.
Я скомкал это розово-свинцовое смущение и взор гак, словно они были одинаковыми, но рядом не было пи одной урны, и я бросил их в грязь на съедение каблукам.
Чуть дальше возле вполне безликого административного учреждения я крайне неосмотрительно вляпался в разлагающиеся на ярком солнце мольбы о «носильном вспомоществовании» грязного, отвратительного нищего, полусогбенной позой подпирающего худощавую тень скуластого фонарного столба. Проситель подаяния сомкнул очи — очевидно, он считал ненужным утруждать свое зрение, если речь унижалась за двоих — да так умело, что я не мог различить их между ячеистых яшмовых струпьев, облепивших со всем жутким тщанием лицо «божьего человека». Под искусственными лохмотьями угадывалось не старческое костлявое тело, но тряпичная набивка нелюбимой куклы.
Неужели божий промысел нуждается в физически неполноценных нелицеприятных бездельниках? Какое неслыханное попрание прав нашего Владыки! Почему носителем откровения и его декоративного обрамления должен быть непременно урод, эксплуатирующий свою убогость?
Ни одна мораль не заставит меня жалеть убогое отребье и калек, даже если этот калека я сам. У лучшего из лучших должна быть лучшая земная челядь. Я бросил старцу через плечо с рассыпчатым звоном барской милостыни:
— В твоем возрасте неприлично быть таким живучим. Господь больше не нуждается в тебе, он аннулировал твой контракт. Ты свободен от своей убогости и волен умереть как тебе заблагорассудится.
В багровой мозаике ороговевшей болезни блеснули два цепких зрачка. Елей самоуничижения, с трудом возгонявшийся легкими к беззубому рту, сорвался внутрь и разбился насмерть, отпеваемый хриплым зловонным дыханием.
— Неужели ты запамятовал, что когда-то был мужчиной? Хочешь, я напомню тебе?
— Как? — тотчас был дерзкий вопрос, объявившийся с молодецкой любознательной прытью.
— Я не буду бросать тебе деньги, старец, я ударю тебя по лицу, возьму твою голову обеими руками и подниму ее к солнцу.
Все те двадцать минут, что я добирался до своей конторы, я не пропустил взглядом ни одной молодой женщины, сопровождаемой праведным шлейфом благовоний, ни одной взбалмошной витрины модной лавки. Я, кажется, впервые в жизни по достоинству оценил всеславный мундир полицейского, а ближайшая кофейня скомпрометировала себя столь безрассудно целым фонтаном певучих запахов, что я мгновенно вспомнил об отсутствии завтрака. Только теперь, когда молодая кровь вскипела вкрадчивым мракобесием жажды подлинной жизни и деятельности, я сориентировался во времени и знал уже наверняка, что ЭТО явилось ко мне ранним утром. Я так дорожил ИМ, что до сих пор боялся назвать ЕГО, ибо мне казалось, что ОНО не способно ужиться ни с одним моим определением. Все атрибуты селения X я воспринимал теперь без самодовлеющей толики того одомашненного трагизма, что присущ всем молодым людям, некогда пострадавшим от чересчур воодушевленного женского воспитания.
Шарманщик с помпезным попугаем на костлявом плече; невредимая от мнений благородных людей цыганка, вся в искусных галунах предрекаемого на продажу; священник, неосмотрительно обмирщенный портфелем; искусственная пыль на перильцах лестницы дома терпимости; флюгер в виде кроткой головы универсального домового, благоволящий всем спелым ветрам; композиция из няни-подвижницы, детей, кукол, голубей — и все это, обнесенное изгородью городского парка, задушевный полупрофессиональный разговор полнокровнолицей свахи и несвежевыбритого тюремного надзирателя.
Читать дальше