Тогда Андерс, конечно, не мог еще объяснить, даже себе, причины своих слез. Сейчас, почти через тридцать лет, он, как никогда ясно, вспомнил тот день. ...Ему тогда показалось (если расщепить глухую тоску ребенка бесстыдно-опытным языком взрослых), ему показалось, что толщина прозрачной перегородки, достаточная для необходимой прочности (а на самом деле всего в два мужских пальца), – это воплощение некоего... ("межродового", – как подсказал себе взрослый Андерс) барьера. То есть, еще до появления этого несчастного существа на свет (да уж! "на свет"! что за желчная фигура речи!), – еще тогда, в дозародышевом безначалии, данный барьер бесповоротно отделил его жребий – от жребия тех, кто может на него теперь невозбранно глазеть из принципиально иного пространства, из другого измерения… Всего два пальца... три сантиметра.... и это существо могло бы стоять вместе со всеми, с этой стороны прозрачной перегородки… и жить жизнью непойманного человека...
Но есть барьер. И вот перед нами как бы недочеловек... заарканенный недочеловек со всеми вытекающими...
8.
Всматриваясь в лица прихожан, большинство из которых он знал достаточно хорошо, Андерс не мог отогнать чужую, словно вставленную мысль. Это была даже не мысль, а ясная фраза, которая звучала в его голове так четко, что хотелось прокричать ее вслух, исторгнуть – может быть выблевать. Да, именно так. Впервые в жизни Андерс не пошел к причастию. Это не было сознательным жестом отказа, нет. Просто он, завороженный, не мог сдвинуться с места.
...Прихожане, причастившись, уже потянулись назад, к своим скамейкам... Вот они медленно, со значением, идут – высоко, как бы отдельно, неся над своими туловищами просветленные лица (несколько деформированные от прижатых к небу хлебных облаток, не проглоченных со скупой каплей вина, сухих, как наждак), – эти лица отмечены выражением покорности и негромкого, то есть вдвойне ценного, мужества – совсем как у человека, которому дантист, только что варварски выдрав зуб, напихал полный рот ваты.
Они идут, умиленные своей полуторачасовой кротостью, своей благонамеренностью, своим несгибаемым добронравием, а попробуй-ка – подойди к ним, когда они в тишайшем, скучнейшем приличии поглощают свой, безусловно, праведный, свой заслуженный, свой глубоко приватный обед, скажи: я умираю с голода! даже рухни перед ними в голодный обморок – они, оскалясь в улыбке – такой же трупной, как у отца Лоренса – скажут: "O'кей!" – и продолжат вкушать себе хлеб свой насущный, – вот что хотел прокричать Андерс. Нужна ли была вся эта долгая "эволюция духа" (если кто верит в такие штуки), вся мучительная история человеческого развития, полная фантастических жертв, взлетов, падений, океанов крови, безмерных слез, беспримерных предательств и подвигов, чтобы в конце Истории (а ее конец, к счастью, ясен и ощутим как никогда) прийти к тем же безусловным, простейшим рефлексам, то есть остаться наедине со своим голодом, похотью, страхом смерти?
9.
Когда жена рожала второй раз, она вела себя мужественно и немного грустно. А в первый раз все было наоборот. Она была очень весела сначала, но затем, по мере нарастания схваток, все ее настроения исчезли, исчезла и она сама, оставив Андерсу от той, кем была она прежде, лишь крик, черный распяленный рот и страшные мгновенья тишины – перед последующим криком. Это были крики животного, которого терзают, неизвестно за что, почему, и Андерс сходил с ума от того, что не знал, где же находится рычаг, который следует рвануть, чтобы все это разом закончить.
Он навсегда запомнил, как стоял у изголовья жены, не смея смотреть в ту сторону, где разверзлась огромная, словно бы первозданная рана. Его жена внезапно оказалась состоящей из трех черных ран-отверстий: исковерканного рта (который она, в крике, затыкала намотанной на кулаки простыней) – затем того, главного, в межножье (обритом, таком странно голом, желто-буром от йода, корейском, китайском, совсем чужом) – и того, что располагалось под ним: еще более страшного, никогда таким дотоле не виданного, грубо вздутого, синюшно-черного (от естественно разбухших вен, как попытался успокоить доктор).
Андерс избегал смотреть в ту сторону не от страха, а потому что жалел гордость и красоту жены – и, вот что было главное: потому что он тихонечко целовал плечи и руки жены, гладил ее голову. Когда жена, в промежутках меж схватками бессильно закрывала глаза истончившимися потемневшими веками, он тихонечко целовал ее родные, ненаглядные веки.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу