Люди не любят об этом говорить, но, когда не работаешь, становится скучно, по крайней мере такому человеку, как я. В юности у меня было порядком любовных приключений, в свободные часы я мог пойти на улицу «закинуть удочку», и почти всегда попадалась какая-нибудь прелестная «рыбка», но потом появилась Вруна, и это длилось четыре года, а в тридцать пять, особенно если ты обитаешь в Буэнос-Айресе, жизнь начинает тускнеть и, похоже, идет на убыль, во всяком случае для того, кто живет бобылем, держит дома кошку и не особенно увлекается чтением или длительными прогулками. Не то чтобы я чувствовал себя стариком, скорее наоборот, старел окружающий мир, и поэтому я предпочитал сидеть вечерами дома, репетировать под пристальным взглядом кошки новый радиоспектакль «Птицы в бурю», мстить неблагодарным ролям, доводя их до совершенства, заставляя их принадлежать мне, а не Лемосу, превращая банальнейшие фразы в игру с зеркалами, усиливающую зловещее обаяние персонажа. А посему, когда подходило время читать роль на радио, мною было предусмотрено все, каждая запятая и модуляция голоса, колесящего по дорогам ненависти (еще один из не совсем законченных негодяев, который, однако, подлеет прямо на глазах вплоть до развязки с погоней по краю пропасти и финальным прыжком вниз, к превеликому удовольствию радиослушателей). Когда между первой и второй чашкой мате мне вдруг попалось на глаза письмо Лусианы, забытое на полке среди журналов, то я от скуки перечитал его снова и вдруг опять увидел ее — у меня всегда было развито зрительное воображение, и я легко представляю себе все, что угодно; в первый раз Лусиана показалась мне довольно миниатюрной, примерно одного со мной возраста и, главное, очень ясноглазой; теперь я представил ее такой же и опять увидел, как перед каждой фразой она задумывается, а потом решительно пишет. Одно я знал наверняка: Лусиана не из тех, кто семь раз перепишет, один отправит; конечно, она колебалась, прежде чем написать, но, услышав мой голос в «Розах позора», сразу подыскала слова, письмо было непосредственным, это чувствовалось, и в то же время — может, из-за лиловой бумаги — у меня возник образ вина, долго дремавшего в своем сосуде.
Я даже дом ее вообразил, стоило только закрыть глаза; в доме этом, вероятно, есть крытый дворик или хотя бы галерея с комнатными растениями; всякий раз, думая о Лусиане, я видел ее на одном и том же месте — в галерее, которая в конце концов вытеснила дворик; в галерее с витражами и ширмами, проходя через которые лучи света серели, я видел Лусиану, сидящую в плетеном кресле и пишущую мне: «Вы совсем не такой, как жестокий принц из „Роз позора“…» Подносящую ручку к губам и продолжающую: «Никто этого не знает, потому что Вы так талантливы, что люди Вас ненавидят…» Каштановые волосы, словно в дымке, как на старой фотографии, пепельно-серый и одновременно сияющий свет застекленной галереи… «Мне хотелось бы оказаться единственной, кто может перешагнуть через Ваши роли и голос…»
Накануне премьеры «Птиц» мне пришлось репетировать с Лемосом и остальной гвардией, мы отчитывали несколько сцен из тех, что Лемос называл «ключевыми», а мы — «гвоздевыми»: в них сталкивались характеры, создавались драматические ситуации; я медленно, но верно втягивал бесподобную гордячку Хосефину (Ракелиту Байли) в печально известные сети злодейств, придуманных неистощимым Лемосом. Ребята тоже прекрасно вжились в свои роли, тем паче что разницы между ними и восемнадцатью сыгранными раньше не было никакой. А запомнился мне тот день потому, что коротышка Мацца принес второй конверт от Лусианы, и на сей раз я захотел прочитать письмо тут же, пока Анхелита и Хорхе Фуэнтес клялись друг другу в вечной любви на танцах в спортклубе «Химнасия и Эсгрима»; подобные сцены обычно вызывали восторг у постоянных слушателей и позволяли глубже проникнуть в психологию героев, во всяком случае по теории Лемоса и Фрейда.
Я принял ее простое, милое приглашение встретиться в кондитерской на улице Альмагро. Меня, правда, смутила избитая деталь: она будет в красном платье, а я с газетой, сложенной вчетверо… но иначе и быть не могло, а в остальном она казалась прежней Лусианой, которая вновь размышляла над письмом, сидя в застекленной галерее наедине со своей матерью или отцом… с самого начала я представлял ее с кем-нибудь из стариков в доме на большую семью, теперь пришедшем в запустение, в доме, где витала материнская печаль по другой, умершей или уехавшей дочери. А что, возможно, по этому дому не так давно прошлась смерть?.. «И если Вы не захотите или не сможете, я пойму, мне не следовало делать первый шаг, но ведь я знаю (последние слова подчеркнуты, но несильно): Вы выше предрассудков». И еще она добавила нечто, чего я не ожидал и что меня восхитило: «Вы знаете меня только по двум этим письмам, а я уже три года живу Вашей жизнью, чувствую Вас, Ваше истинное естество в каждом новом герое, для меня Вы вне театра, всегда один и тот же под масками Ваших ролей». (Это второе письмо я потерял, но слова его были такими, а вот, помнится, первое письмо я положил в книгу Моравиа [3] Моравиа Альберто (1907—1990) — итальянский писатель.
, которую читал тогда, — наверное, оно до сих пор лежит в моей библиотеке.)
Читать дальше