— Тогда вот… Передай, что мы не можем расстаться, что бы ни случилось… Что мы обязательно будем вместе. И если я отсюда сбегу, я вернусь в вагончик, другого пути у меня нет. А если она в это время будет у штабистов, я и туда приду, я никого сейчас не боюсь. Как решит Шабан, не знаю. Он хочет уйти в бега… А я только к ней!
— Все? — спросил Костик коротко.
— Не знаю, — сознался я. — Ты вот что… Остальные слова ты и сам знаешь… Без меня. Не буду их говорить. Но скажи, что она самый близкий мне человек на свете. Ближе не было и не будет. Теперь все.
Костик молчал. Я вдруг испугался, что он не дослушал и ушел. Я приник к проему и услыхал, как он дышит.
— Тебе не пора?
— Давно пора. Если не успею, к утру хватятся…
— Но ты не пропадай, — сказал я.
Ох, напрасно я подхлестывал его, гнал в черную ночь, через лес и зверье. Да что зверье, когда бандюги кругом, а любая оголодавшая собака страшней волка! Неизвестно, как он дойдет. Надо бы вернуть, остеречь… Но уже издалека раздался его прощальный посвист: «Фью, фью… Щелк, щелк, щелк…»
Хозяин через бороду, не глядя в глаза, — странная привычка смотреть вкось, мимо человека, — пробурчал, выпуская нас из бани, что ночью брехала собака, а значит, чужак бродил вокруг хозяйства, и теперь он будет караулить с берданкой.
Мы с Шабаном не отвечали, опустив головы. Мне виделись сапоги, густо смазанные вонючим дегтем, полосатые штаны, заправленные в голенища, ширинка не застегнута, из нее торчат белые солдатские кальсоны.
Кальсоны, видать, он носит и летом. Но никакого ответа от нас, кажись, не требовалось. Сам себе он ответил, что война, бандюги кругом, надо беречься. «Ну и берегись!» — надо бы ему ответить. Ему есть что беречь, пусть у него голова и болит.
Частная собственность, как нас учили по книгам, — яд, который разлагает человека, мешает ему быть свободным. Ну трудяга Глотыч, никто не спорит. И по ночам не спит, собственность свою стережет, боязно ее потерять-то. Шабан прав, высчитав, что где-нибудь у него золотые николаевки заханырины! Это мы — шантрапа голоногая. У нас от ничего и отнять нечего. А что у нас есть, так это наша жизнь, которая не жизнь, как выражаются поселковые, а жестянка. Так она и вправду, никому не нужна. Даже странно, что нас еще берегут и мы кому-то полезны: дровец там напилить, сено поворошить, картошку окучить…
Тихо-мирно нас переключили на полевые работы. Стало больше воли, больше пищи. А бежать, как ни подзуживал Шабан, мы пока не спешили.
У меня все равно путь один — обратно в вагончик. Но там не лучше. И голод, и издевательства штабных, и Петька-придурок с ружьем. А эшелон, видать, надолго загнали в тупик, если не забросили совсем.
Кому он нужен?! Если и захотят избавиться, чтобы за него не отвечать, Костик успеет до нас добежать, семь верст — не расстояние для его ног.
На сене досталось работать с женщинами, мамой и дочкой, обе, оказывается, Кати. Маленькая Катя и большая Катя. Обе послушные, незлобивые, приметливые. Углядели, что на мне и Шабане одежда упрела, взяли постирать на речке. И, пока мы отсиживались голяком в кустах, подсушили, а кое-где заплаточек поставили.
О себе говорят неохотно. В коллективизацию оказались обе в городе Тагиле, старшая работала в столовой, жили в общаге. А с войной эвакуированных прибавилось, их потеснили. Да и норму карточную урезали, иждивенческую, это четыреста пятьдесят граммов хлеба на день, едва выдали. Чтобы выжить, подались в деревню: близ огородов всегда сытней. А уж ютиться они давно привыкли по разным углам.
Здесь, хоть в овине, но с мирной скотиной, все спокойней, чем в общаге с алкоголиками. Там уж в прямом смысле скоты, обворовали, хоть нечего брать, дочку пытались изнасиловать. А Глотыч, надо отдать должное, не пристает. И никаких вообще позывов по женской части не испытывает.
Про наш вагончик обе Кати расспрашивали подробно. Не могли взять в толк, как из детей в одночасье смогли сотворить разбойников, особенно из девочек. «Так ведь прокурор прописал», — объясняли мы, как слышали от теть-Дуни. Женщины кивали: прокурор — это власть. Как пропишет, так и будет. А еще «тройки» у них. «Вон у нас, в деревне…» — сказала большая Катя, а малая Катя тут же перебила: «Нечего, мам, вспоминать… Что было, быльем поросло!».
Тут и мать опомнилась и не стала рассказывать, что натворили власти в их деревне. А дочка при этом странно на меня посмотрела. Я часто ее взгляд ловил…
Однажды, когда остались вдвоем, я спросил о школе, в каком она училась классе. Катя лишь усмехнулась: «Два класса, один коридор!». И тут увела разговор в сторону, предложив научить молитвам.
Читать дальше