Хозяин кабинета сидел в кресле, не откидываясь на спинку и не облокачиваясь на стол, сидел неестественно прямо, как могло бы сидеть чучело, восковая фигура, окостеневший труп. Лицо поэта показалось Дмитрию страшным. Оно сильно постарело за какие-нибудь три года и отливало голубизной. Резкие морщины бороздили голубизну синими глубокими бороздами. В голубизну некогда проницательных глаз добавилось жиденького молочка, а веки красны и набрякли от бессонницы.
Было еще впечатление, будто и голова, и лицо, и руки старого поэта в обильном прилипшем пуху, хотя, приглядевшись, Дмитрий не нашел ни единой пушинки. Либо всклоченная и жидкая седина, щетинка, местами совсем седая, создали ложное впечатление о пухе, либо, может быть, общий измятый вид в подспудном сочетании с крепким постельным запахом.
Получилось в начале разговора не все так торжественно красиво, как заочно. Не то чтобы на одно колено и: «Учитель, расскажи!»
— Извините, Александр Александрович, я по творчеству. Закавыка. Мучаюсь — а ничего.
— Трубы трубят, — неожиданно возвестил Горынский. — Пора, мой мальчик, трубы трубят!
Воровато оглянувшись на дверь, Горынский протянул к Дмитрию тоже голубую, тоже в синих извилинах (но уж не от морщин, а от вен) дрожащую руку.
— А где совершенно секретное?
— Александр Александрович… Я, право, не знаю, Ольга Владимировна так меня напугала. Может, в самом деле нехорошо?
— Ты мужик или баба?!
Теперь и губы у Горынского тоже задрожали. Пожалуй, синее всего на его лице были именно губы.
Дмитрий достал бутылку. Горынский молниеносно вытряхнул из вазы ромашки, неуловимым движением содрал с бутылки железку и, опрокинув бутылку вертикально, стал лить. Жидкость захлебнулась в узком зеленоватом горлышке, громко всхлипнула, шлепками полилась в тяжелую хрустальную посудину.
— Александр Александрович, что вы делаете?..
Дмитрий бросился силой отнять бутылку, из которой успело вылиться около половины. Но Горынский резко повернулся спиной, пробормотал:
— А я меньше никогда не пью, — и начал судорожно выливать ужасное зелье себе в горло.
Значит, все же он не успел разглядеть этикетку и был готов психологически к восприятию лишь сорокаградусной. Иначе не поперхнулся бы на предпоследнем глотке. Поперхнулся он громко, рыкнул по-львиному, и как только рыкнул, распахнулась дверь и на пороге появилась Ольга Владимировна.
Поэт нацелился грудью на дверь и прямыми шагами, стремительно вышел из кабинета.
Ольга Владимировна походила вокруг стола и увидела, конечно, и вазу и бутылку, но из тактичности сделала вид, что ничего не нашла, потому что и без того готовый провалиться сквозь землю Дмитрий, пожалуй, не выдержал бы прямых улик. Получилось, что все всё поняли, но никто ничего не сказал. Еще можно свести на то, как если бы ровно ничего не произошло. А Горынский просто так, мало ли зачем, вышел из кабинета. Но тут опять все переменилось, потому что Ольга Владимировна вышла, а хозяин вошел. Он сел за стол, весело, как с мороза, потирая руки.
Горынского нельзя было узнать. Лицо его раскраснелось, в глазах появились живость и блеск, руки и губы перестали дрожать. Это снова был живой человек, с которым можно разговаривать.
Дмитрий не удержался от заученного:
— Вы — мой учитель. Я хочу вам многое, многое рассказать. — И спохватился: — Ну, не так уж много, я не отниму никак больше часу. Можно?
Учитель благосклонно кивнул.
Дмитрий заговорил сначала о своем позорном провале в клубе:
— Ведь, если принять теорию многоступенчатого влияния высокой культуры на широкие народные массы… Я поясню. Влияют ли Данте и Вольтер на культурный кругозор нашего деревенского маляра Никиты Кабанчикова? Не может быть, чтобы для Никиты вовсе бесследно существовали такие эвересты человеческого духа, как Гёте, Шекспир, Мильтон, Кант, ну или там Рафаэль, Бетховен и Вагнер. Но в том-то и дело, что Никита как таковой не слышал ни одного из этих великих и славных имен, а если и слышал при упоминании по радио, конечно, не представляет себе философской сущности ну хотя бы того же Вагнера. Зато всех мыслителей и художников знал, к примеру, Толстой. Не только знал, вобрал в себя, переработал, выработал на основе всемирной культуры свой взгляд на мир божий. О Толстом мог слышать мой Никита. Мог даже читать. Ну, пусть он не освоил в полной мере, во всей глубине и тончайшей тонкости. А тут я между Толстым и Никитой. Вот тут и должен быть я как связующее, как передаточное звено. Толстого я взял для примера… Не обязательно он. Тут и Тютчев, и Пушкин, и Блок, и Врубель с Рерихом, и Рахманинов, и Скрябин… Так как же должно быть мне горько, что я не могу включиться в эту закономерную цепь…
Читать дальше