Чем меньше становилось кругов, чем тише и спокойнее становилась душа, тем все явственнее, все ярче, все устойчивее прорисовывался для Дмитрия образ Гели.
После споров, в конце каждого вечера они оставались одни. Уходили не все сразу. Но Дмитрий, зная свое, терпеливо пересиживал всех. При людях, когда он смотрел на Гелю, на ее лицо, на всю ее, прикрытую разными шерстяными или шелковыми тряпками, ему не верилось, что он вчера еще дотрагивался до нее, руками до запястий и плеч, щекой до щеки, губами до закрытого, трепетного, как пойманный в ладони птенец, нежного глаза. Еще больше не верилось в то, что, может быть, сегодня же вечером она, играющая теперь сонату Бетховена и раскрасневшаяся от игры, такая недоступная на людях и оттого еще более прекрасная… Да нет. Не может быть.
С первого раза так и пошло: Геля сама вела рискованную в конечном счете игру. Она ласкала Дмитрия все смелее и опаснее, словно постепенно приучая его к себе, и сама словно стараясь привыкнуть постепенно к его тяжелым, грубоватым, неуклюжим ласкам. Потом вдруг вскакивала и говорила:
— Не надо, Митюшка, успокойся. Пока не надо. Ты же знаешь, я никуда от тебя не денусь. Я ведь твоя невеста. Правда, хорошее слово? Правда, хорошо, когда были невесты? Девушка, ухажерка, симпатия, зазноба, бабец, и вдруг сразу — жена. А разве не сладко хоть немного, хоть годик походить в невестах? Невеста. Ты только вдумайся в слово-то это русское — невеста. Так вот я — твоя невеста.
Не то чтобы под скрип полозьев Дмитрий вспоминал теперь мелочи и подробности, но он стал твердить про себя это и правда дивное слово.
И как, должно быть, у верующего перед иконой при стократном повторении молитвы или даже одного какого-нибудь символа (допустим, «господи») теплеет на сердце и в душе и все пропадает, кроме чего-то главного, — так теперь и Дмитрию при твержении светлого слова «невеста» становилось все теплее.
Между тем что-то мешало, как соринка в глазу. Падала косвенная тень на голубенькие Митины восторги или, если уж возвращаться к устоявшейся озерной глади, то вроде бы кто-то поблизости тревожил, баламутил воду, отчего постоянная зыбь колебала ее. Снова как ошпарили кипятком. Ах, этот Саша! Лучше бы он сподличал перед ним или по крайней мере провинился как следует, чтобы по заслугам.
Думая так, Дмитрий и забыл вовсе (вот ведь как можно отвлечься), что Саша сидит рядом, закутанный в тулуп.
На раскате сани ухнули влево, ударились полозом о раскатанную колею. Саша вывалился из саней наружу.
— Тпру! — очнулся от дремоты Василий Васильевич.
Дмитрий подбежал к барахтающемуся Саше, помог ему встать.
— Озяб?
— Ноги немного.
— Ничего. Давай побежим за санями с километрик, сразу нагреемся. Скоро дом.
…Пелагея Степановна в материнской нетерпеливости три раза подогревала самовар. В третий раз оказалось кстати. За окнами зашуршало, заскрипело. Облегченно фыркнула и отряхнулась остановившаяся лошадь.
Молочно-белый пар круглым облаком ворвался в открытую дверь, веером, как вода из огромного ведра, расплеснулся до передних углов по выскобленным половицам. Под темно-желтым прикопченным потолком плавал синеватый туманец — напустила Пелагея Степановна, торопя закипающий самовар.
Теперь самовар стоял на столе и бодренько, на две ноты свистел, приглашая к чаепитию. Из-под крышки самовара выглядывала прищемленная крышкой марлевая тряпица — уловка Пелагеи Степановны, чтобы яйца не проваливались в воду, в кипящую глубину.
И хоть был в избе посторонний человек, гость, глазами которого Дмитрий мог бы взглянуть на все вокруг, все же были с ним еще одни глаза, которыми, помимо своих, как уж однажды мы заметили, он привык глядеть на мир. Именно тряпицу-то в самоваре и высветил в первую очередь тот посторонний взгляд.
Дмитрий подумал, что Энгельсине, наверно, неприятно было бы пить кипяток, в котором плавает, пусть хоть и чистая, марлевая тряпка.
Пелагея Степановна поставила на стол большое, все измятое алюминиевое блюдо, полное картошки, а Митя достал из своего фанерного чемодана тяжелую палку темно-красной душистой чесноковой колбасы. Водку разлили по граненым стаканам.
Больше всего на свете Митя любил приезжать к себе домой. Особенно он берег минуту, когда, откинувшись от стола на широченной лавке, свернешь цигарку потолще, и первый, полновесный глоток дыма, затуманивая глаза, разливая по телу размягчающую истому, этаким почти упругим клубком прокатится через гортань.
Читать дальше