Это был кивок в сторону, ибо не о таком банальном умирании речь. Машины подстерегали меня на каждом шагу, асфальт и резина в любое время дня и ночи были к моим услугам, но не такая смерть была мне нужна. А может, я банально, по-человечески струсил.
После работы, перед тем как забиться в темный угол и забыться в паутине сна (забиться и забыться — лейтмотив всей моей жизни), я бродил по городу. Летом сидел у своего любимого фонтана на набережной — не того гадкого утенка с пятидесятиметровыми крыльями, который, несмотря на посулы сказочников, прекрасным лебедем так и не обернулся, а маленького, белого, созревшего одуванчика, от воздушной прелести которого распускалась моя окостеневшая душа; расхаживал под аккуратно подстриженными деревьями, натыкаясь то на каменную бабу, обвившую каменное свое дитя длинными руками, то на живые парочки, обвившие друг дружку; спускался вниз, к цветущей зеленой прохладе Днепра; примостившись на парапете, наблюдал за пируэтами скейтеров у памятника Афганцам; пялился на трехпудовую «Юность Днепра» (тяжкое бремя молодости?); однажды поднялся даже к стеклянному шару, поколдовал над ним, но так и не понял предназначения этой штуковины. На зиму я подыскал себе другую забаву: маленький укромный кинотеатр с неожиданным репертуаром — от Чаплина до Джармуша. Наткнулся я на него одним давним и дивным июльским вечером, обследуя душноватую от «сталинского ампира» улочку, название которой в эгоистических целях умолчу.
Я никогда не был киноманом, телевидение я ненавижу больше, чем Вендерс с Феллини вместе взятые, а после второго курса — года «всех тяжких» (баба Дуня была бы довольна, если б к тому времени уже как восемь лет не померла), когда мои прожорливые подружки ежедневно истязали меня молодежными комедиями и мелодрамами под хруст чипсов и требовательное сопение полосатой трубочки в опустевшем пластиковом стакане, один вид неонового храма кино приводил меня в тихое бешенство.
Черные проволочные буковки в темно-малиновой паутине огней — усы в сетке — гласили «Cinema», узкий холл с низкими потолками с удалением от входа раздавался вширь и ввысь, как сказочная, забитая драгоценными каменьями пещера, приглушенный свет ламп манил за собой мимо ярко-синих кресел, радужного бара, в прохладные сумерки зрительного зала. Я был приятно удивлен и решил минут пять понежиться в ослепительных лучах барной стойки, но начал с того, что проглотил чудовищный молочный коктейль вместо запланированного буравчика, а закончил покупкой билета на ближайший сеанс, не очень, впрочем, рассчитывая выдержать более пяти минут. Уютный, синий с фиолетовой искрой плюшевый зал, отсутствие дурацких приспособлений для пивных бутылок и бадеек попкорна, как несомненное отсутствие и самих бадеек с бутылками, тихая горстка зрителей убедили меня в обратном, а дальше, от красного экрана до белых титров, я сидел, не шелохнувшись, зачарованный фильмом, и если бы мертвецы умели плакать, я бы лил слезы много веков подряд. В тот вечер, и всю следующую неделю крутили «Чунгкингский экспресс».
Я ел кино чайными ложками, блаженствуя, никогда не насыщаясь. Я пристрастился к молочным коктейлям и раздался (бог знает почему) в плечах. Мое аморфное тело приняло благородную форму кресла, в котором я проводил чуть ли не каждый вечер. После Кар Вая было открытое заново «Фотоувеличение», и я многое для себя в вопросе созерцания уяснил, были «Амаркорд» с «Дорогой», была «Алиса в городах», «Пустой дом» и много, много чего еще. Мои первые попутчики на шумной магистрали синематографа оказались (как мне позже выболтал благодушный и повернутый на кино бармен Жора) известными в городе кинокритиками, которые из тех же, что и я, соображений, часто здесь появлялись. Слушая их едкие речи в баре, я много нового и удивительного для себя открыл (хотя в большинстве случаев с речами был несогласен). Кинематограф не вернул меня к жизни — это было невозможно, но показал ее так, что мне интересно стало за ней с высоты своего черного обелиска наблюдать.
Вот так я и жил, убивая время в городе часов и фонтанов, когда в нашей конторе появилась Жужа. Если взять меня тогдашнего, первосентябрьского, пасмурного и сонного, за грудки и, хорошенько встряхнув, потребовать описать новенькую, назвать ее имя, в ответ можно получить только неразборчивое утробное бормотание, больше похожее на бурчание в животе, чем на человеческую речь. Я не мог бы даже сказать, что цвет ее волос, черты лица, голос, одежда, вылетели у меня из головы, — ничего этого я в тот день не видел. Помню (как сладко лгут иные писаки, но не я, не я!), как вкрадчиво отворилась дверь, и, никого не впуская, замерла минуты на две; как взметнулись бумаги на наших промозглых столах; как я и Женька гонялись за ними, пока Ольга Петровна боролась с открытым окном; как стайка взбалмошных отчетов с таблицами и диаграммами ухитрилась-таки прошмыгнуть на улицу и парила в густом янтарном воздухе, распугивая голубей, — все это я вижу с дурацкой дотошностью хронического графомана, липкая память которого, как лента от мух, ловит досадные мелочи жизни. Подозреваю, что дверь вскоре захлопнулась, что нерешительная посетительница вошла, что явился вслед за нею, оливковый и влажный, с солоноватым от жары дыханием Кущ и, перекатываясь с пяток на носки в своей неподражаемой манере, представил новенькую (вижу, как все мы киваем и вежливо растягиваем губы — три плоских улыбки), но ничего, ничего этого я не помню. Не помню даже ее зеленого в красную клетку пальтишка.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу