— Уж очень замечательно, Александр Егорыч! С моей кобылой схож, правильный жеребец.
— Вот что, Никита Лукич, кобылу ты выходил, поправил, — говорил Александр Егорович, — слушай теперь меня! Кобыле десять лет. Был от нее один жеребенок у прежнего хозяина, да сдох. Чего ты думаешь весной с ней делать?
— Да чего, крыть всенепременно, Александр Егорыч!
— Так. А с кем? Небось облюбовал какого-нибудь деревенского жеребца?
— Признаться, облюбовал! В выселках есть один…
— Я так и знал! — нахмурился Александр Егорович. — Ты выброси это из головы. Веди ты ее в земельный отдел, в завод. Есть там Любимец, к нему. Жеребца этого я знаю. Должен от него жеребенок редкий быть. Для господ не хитрая штука была выводить рысаков, а вот ты попробуй, ты, шатневский мужи-ик! Воспитай его, да в Москву на бега, знай наших, во-о…
— Куда нам! — вздохнул Никита и задумался.
В этот вечер, возвращаясь от ветеринара, Никита нес в себе мысли необычные и странные. Мысли о Москве, дальней, неведомой Москве, где есть таинственный круг, обнесенный забором, круг не простой, а называемый непонятным, мудреным словом, и на кругу этом бегут лошади со всех концов России… Великие тысячи людей собираются там смотреть, чья лошадь резвей прибежит, как на смотру играет музыка, и хозяину обогнавшей лошади дают «прыз». Слово «прыз» чаровало Никиту своей чудесной непонятностью, и, хотя Александр Егорович и объяснил, что приз — денежная награда, в уме Никиты это слово рождало представление о чем-то круглом, ослепительно блистающем, что дороже всяких денег…
Чавкали сапоги по липкой грязи, сек мелкий дождик с ветром, вокруг — глухота и темень, ни дороги, ни изб… В боковом внутреннем кармане пиджака Никита нес картинку, на которой был изображен знаменитый дед его серой кобылы.
На Михайлов день по первопутью Никита повез на ссыпной пункт, на станцию, хлеб.
Пока Никита ждал очереди, подъехало еще несколько подвод из соседних деревень. Строгая и нарядная Лесть в куче лохматых простых лошаденок была особенно заметна, так же, как заметна, в чернолесье гордая сосна.
Крестьяне, обступив подводу Никиты, рассматривали кобылу и обменивались замечаниями. Спрашивали о годах, о том, жеребилась или нет, о цене…
— А мово мерина нипочем не объедет! — неожиданно с азартом проговорил один из них, маленький и шустрый, как ртутная капля на блюдце.
Никита покосился сперва на хозяина, потом на горбоносого серого мерина, привязанного в стороне от других лошадей.
— Твой мерин виноход!.. С виноходом ее равнять нельзя! У винохода совсем другая замашка, — разом вмешалось несколько голосов, — винохода никакая лошадь не возьмет, потому киргиз он. Винохода гони, сколько хошь, на сто верст, а он, окаянный, сухой и еще злее!
Никита по-ямски прищурился еще раз на серого мерина, сплюнул и в сторону уронил:
— Бормочешь, а чего — сам не разумеешь!
— Это я-то? — распетушился маленький хозяин иноходца, боком выпячиваясь к Никите. — Это обо мне ты? Это ты про мово мерина?
И неожиданно сорвал с себя шапку и шлепнул ее в снег.
— Давай на бутылку. Давай сейчас… Ссыплю рожь — и пошла, ну? Я человек такой — сказал, от своего слова не отрекаюсь! Объедешь — ставлю бутылку! Вот я какой! Хошь?
— Прогадаешь! — веско проговорил Никита.
— Сам прогадаешь! Закладывай на бутылку?!
— За бутылкой я не постою, а только прогадаешь, — повторил Никита; обвел медленным взглядом жадные лица, скучившиеся у его воза, и важным голосом произнес:
— Крепышу тетка моя кобыла, графских кровей и от турецкого султана.
Хозяин мерина вытаращил глаза на Никиту и сразу присмирел, как кипяток, в который подлили воды. Поднял шапку, стряхнул с нее снег, посмотрел на кобылу и разочарованно протянул:
— Та-ак бы и сказал, что не твоя кобыла, не крестьянская!
Ссыпав рожь и получив за нее деньги, Никита поехал к женину брату, стрелочнику на переезде. Никифор Петрович умудрялся добывать в эти трудные времена такие редкостные вещи, как спички, камешки для зажигалок, нитки и иголки, керосин и даже разные лекарственные порошки. Когда приходил «максимка», на переезде дежурила жена Никифора Петровича, Аграфена, толстозадая и широкая, как телега, а Никифор Петрович шел к поезду и возвращался оттуда «с товаром». Никифор Петрович был человек неразговорчивый, здоровался и прощался молча, а с женой даже и разговаривал молча: посмотрит на чайник, потом на ведро с водой — Аграфена самовар ставит; покосится на печь — завтракать пора; зевнет и живот почешет — надо постель стелить, а когда, прищурив левый глаз, протяжно, как весенняя улитка, чмокнет губами, Аграфена накидывала платок и шла к другому стрелочнику за свежим самогоном.
Читать дальше