Напрасно.
На этом самом месте писатель с головой погрузится в свое обычное жульничество — прижмет ладони ко лбу (жест, который он перенял у отца-дипломата) и перестанет слушать. Взгляд его будет блуждать по залу, выуживая украдкой то одно, то другое лицо: это — с выражением горечи, это — сладострастия, а вон то — удрученности. На эту его удочку попадаются и сплетенные ноги, которые на миг обретают свободу, чтобы тут же сплестись снова. И растрепанный седой чуб, и чья-то жадно внимающая физиономия, и ручеек пота, струящийся и исчезающий в глубокой ложбинке между грудями… Вон там, подальше, у аварийного выхода, проступает бледное продолговатое умное лицо, принадлежащее, допустим, ученику ешивы, который порвал с религиозной средой и стал непримиримым врагом существующего общественного порядка. А здесь, в третьем ряду, загорелая девушка с красивой грудью, в зеленой блузке с открытыми плечами, и рука ее с длинными пальцами бесцельно вспархивает на мгновение над плечом…
Как будто бы он, писатель, ворует у них из карманов кошельки, пока все они под руководством ученого литературоведа погружены в глубины его книги.
Вот сидит там, расставив жилистые ноги, широколицая пышнотелая женщина. Всяческие диеты и прочие усилия подобного рода она давно забросила, сочтя внешнюю красоту чепухой, она решила воспарить в сферы более высокие. Взгляд ее ни на секунду не отрывается от лектора-литературоведа, губы чуть приоткрыты от сладости переживания совершаемого культурного действа.
Почти по прямой линии за ней нервно ерзает на стуле подросток лет шестнадцати, лицо его покрыто юношескими угрями, черные вьющиеся, жесткие как проволока волосы кажутся припорошенными пылью. Он несчастлив. Возможно, начинающий поэт. На губах его застыла гримаса — кажется, будто он вот-вот заплачет: сказываются метания возраста и действия, которые совершает он в темноте и которых отчаянно стесняется. На писателя он смотрит сквозь линзы очков, такие толстые, словно они сделаны из донышек пивных кружек. Всей душой он любит этого писателя, любит тайно и пламенно: мои страдания — твои страдания, твоя душа — моя душа, ты, и только ты, в состоянии понять, что именно я — та душа, что томится в одиночестве меж страницами твоих книг.
Полную противоположность подростку являет собой, на взгляд писателя, крупный, грузный человек — этакое воплощение негодования. Наверняка он был активистом Гистадрута — Всеизраильской федерации профсоюзов — и лет десять-пятнадцать тому назад, снедаемый всякого рода идеалами, являлся рьяным наставником молодого поколения, работал в старой школе, расположенной в одном из рабочих кварталов (увы, в наши дни этот квартал начисто обуржуазился), а возможно, был даже заместителем окружного отдела образования (ныне он в отставке). Челюсти его стиснуты, косматые брови нависают над серыми глазами, белки желтые, темная бородавка, похожая на таракана, примостилась на верхней губе, как раз под правой ноздрей. Писатель предполагает, что, прежде чем завершится обсуждение, представится нам полная возможность услышать из уст этого агрессивного человека главные принципы его мировоззрения. Скорее всего, он прибыл сюда этим вечером отнюдь не для того, чтобы расширить свой кругозор, и не для того, чтобы наслаждаться литературой, нет, он появился здесь с твердым намерением встать во весь свой рост — после того, как все другие ораторы уже выскажутся, — грохнуть, как говорится, кулаком по столу и выразить раз и навсегда свое отрицательное мнение о том, что зовется «современной ивритской литературой»: в этой литературе нет ровным счетом ничего из того, что необходимо нам в настоящее время, в начале восьмидесятых, однако, к великому несчастью, есть в ней в полном объеме или, как выразились бы наши мудрецы, есть в ней все «девять мер» того, что нам совершенно не нужно.
Писатель, со своей стороны, решает назвать наставника-ветерана доктором Песахом Икхатом. Официантку из кафе он уже назвал Рики. «Подручный негодяев» будет по-прежнему оставаться господином Леоном, а ошивающемуся при нем, постоянно заискивающему, жалкому человечку подойдет имя Шломо Хуги. Юноша-поэт будет именоваться Юваль Дахан, однако, посылая свои первые стихи редактору литературного журнала, он дрожащей рукой подпишет их «Юваль Дотан». Госпожа, жаждущая приобщиться к культуре, будет носить имя Мириам Нехораит, что в переводе с арамейского языка может означать «осиянная светом» (но дети во дворе переделали ее фамилию в Нораит — «ужасная»).
Читать дальше