СЕРАФИМА МИХАЙЛОВНА. Настоящий человек все имеет в самом себе. У него там внутри и Европа, и Африка, и Ростов-на-Дону.
— А Новая Зеландия? — с серьезным видом интересовался я.
Как всегда, не спросясь, раз в год, ранним утром приезжал из Тамбова троюродный брат мамы, дядя Геля. На кухне они с мамой пили кофе. В голубом ворсистом халате мама рассказывала, что мир красив и разнообразен. С хитрым грязноватым лицом командировочного, проведшего ночь в русском поезде, дядя Геля выступал с позиций тамбовчанина.
ДЯДЯ ГЕЛЯ. У нас тоже строят небоскребы. Уже два построили. В каждом — по двенадцать этажей.
— Сегодня мне стыдно быть русской, — сказала мама моему папе в августе 1968 года. Папа ничего не ответил. Мы спускались в темные долины подсолнухов, которые перезрели под солнцем. Подсолнухи стояли с опущенными головами.
— Я все понимаю, но молчу, — говорила мне мама в те годы.
Ей казалось, что это — мудрость. Она защищала гнездо. Разрываясь между утраченной надеждой, верой в несуществующий разум и защитой папиных интересов, она не подозревала, что путь к освобождению лежит через этот стыд. Ее наивный эгоизм меня долгое время обезоруживал. За европейский комфорт надо было расплачиваться молчанием танков. Наконец я не выдержал и сказал:
— По-моему, это просто трусость.
У нас с ней возникла глухая враждебность людей, близких по духу, но чуждых по степени своей семейной ответственности: политическая аналогия — Ленин и Троцкий. На что я ее толкал? На то, чтобы она вышла на Красную площадь? На полную шизофрению? Мне стало гораздо легче общаться с отцом, чем с ней. Мы подсознательно искали с ней разрыв. Он наступил в сентябре 1973 года из-за Чили.
Что мне Чили? Но тогда моя ненависть к системе, в которой я не видел ничего, кроме идеологии, достигла таких степеней, что Альенде в моих глазах был заранее объебанным утопическим социалистом, ставленником Кремля, и я пришел в полный восторг от хунты Пиночета, торжества ЦРУ. Мне было приятно, что Альенде убили. Мне было радостно, как завыла Москва. Это был пик моей политической невменяемости: я был настолько левым, что стал правым, чтобы отстоять свой гошизм. Все что угодно, только не Москва. Дискуссия о Чили на московской кухне, составленной из предметов французского быта, была краткой. Мама заорала, что я — негодяй. Папа был, как всегда, в Париже. Из-за Пиночета мы не отметили мой день рождения — единственный раз в моей жизни.
<>
Страна Советов, которой преданно служил мой отец, обкрадывала его. Культура все-таки не отпустила папу от себя. В 1970 году папу снова бросили на культуру. Его назначили вице-президентом ЮНЕСКО. Еще раз повторим урок: последователь Молотова, бывшего ресторанного скрипача, не допускавшего в бытность свою премьером общения с культурными людьми, папа инстинктивно чувствовал, что культура — опасное болото с яркими цветами ядовитых кувшинок. Все те, кто на вершинах советской власти бредил балеринами, Большим театром, дружбой с художниками, как Киров, Калинин, Ворошилов, были на волоске от гибели или погибли. В ЮНЕСКО платили большие зарплаты. Папа сдавал три четверти зарплаты в советское посольство. Не только его помощник, но и его машинистка из Израиля реально зарабатывали больше отца. Американский коллега отца по ЮНЕСКО за время работы в Париже купил себе одиннадцатикомнатную квартиру на Елисейских Полях: к его большой зарплате американская администрация доплачивала еще 10 % за работу за границей. Отец лишь тогда, когда ездил в командировки, получал зарплату полностью. Он мужественно боролся с западным влиянием в ЮНЕСКО и, возглавляя кадры, сделал все, чтобы ЮНЕСКО превратилась в антиамериканскую организацию «третьего мира».
Вместе с тем шла невидимая борьба на другом, внутреннем, фронте: в системе советской колонии в Париже отец превратился в автономную республику. Он был теперь международным чиновником высокого ранга, формально независимым от советского государства, принимал собственные решения, утопал в международном окружении: его подчиненными и начальником были иностранцы. Он втянулся в иной, динамичный и нехамский, стиль работы, записался в престижный теннисный клуб, где играл с англичанами, ездил на «дээсе» последней модели. Он жил не так шикарно, как его американский коллега, но — респектабельно, в буржуазном доме с консьержкой, в буржуазной квартире в седьмом арондисмане на площади Франсуа Ксавье. В его окна по вечерам стучалась прожекторами Эйфелева башня. Новый посол СССР во Франции, Червоненко, называвший замки Луары замками Лауры, вызывал у него сдержанное презрение, и он старался без особой надобности в посольстве не появляться. Не только вся Франция, но и весь мир стали доступны ему. В нем чувствовалось внутреннее спокойствие большого пятидесятилетнего человека. Забрав меня на Руасси в воскресный день, он с мамой везет меня прямо в Нормандию, к морю и скалам в тумане — наслаждаться импрессионизмом в натуре. Он осуществил мечту своей молодости: съездил в Испанию; облетал с международной инспекцией полмира, попал в осиное гнездо на Шри Ланке, видел, как разбился на взлетной полосе пассажирский самолет в Иркутске, о чем рассказывал весьма спокойно как о мировой неизбежности. Он совершил поступок, который выдавал его внутреннее состояние и обещал будущее развитие. Когда его сотрудник, француз русского происхождения с интересным именем Александр Блок, под прозрачным псевдонимом Бло напечатал в Париже книгу о Мандельштаме, где не мог не затронуть советскую власть, отец встал перед дилеммой: Блок нарушил устав ЮНЕСКО, не разрешавший сотрудникам заниматься никакой коммерческой деятельностью без предварительного согласия организации, — казнить или помиловать? Мама, прочтя книгу с карандашом, отказала книге в примитивной антисоветчине, всплакнула над долей поэта и просила помиловать. Отец замял дело.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу