Я позвал родителей на премьеру оперы. Не знаю, что они в самом деле думали об этой опере, но, раз королева Голландии встала после финала и хлопала стоя, их реакцию можно было предугадать. На банкете папа столкнулся с Ростроповичем, и они, неподалеку от меня, пламенно расцеловались, похоже, взасос, хлопая друг друга по плечу, обмениваясь короткими восторженными репликами. Ростропович полетел дальше, облетел весь зал, целуя всех подряд, столкнулся со мной:
— Ну, где твой отец? Я хочу его видеть!
— Ты же с ним целовался!
— Когда?
— Только что!
Ростропович нахмурился, стараясь вспомнить, но не вспомнил, и через секунду его уже не было видно. Наутро папа рассказывал мне, как они тепло встретились с Ростроповичем.
Советских артистов папа охранял от грехопадения, французских — соблазнял. Родители упивались дружбой с Монтаном и Синьоре. Их общие фотографии на вилле актеров в теплый солнечный день вошли в золотой фонд родительского банка памяти. Дружба с Монтаном кончилась странно. Уговорив его поехать в Москву после венгерских событий, отец воспринимал это как свою личную победу. Дальнейшее можно трактовать по-разному. Москва встретила Монтана яростным обожанием. Его приезд для задолбанных москвичей, которые мало что поняли в венгерской революции, был знаком не советской идеологической хитрости, а послесталинской оттепели. Монтан в Москве объективно сработал на либерализацию России. Но на его концерт пришел Хрущев со свитой, и это превратилось в политическую демонстрацию. Монтан вернулся во Францию, чувствуя себя обманутым. Мои родители долгие годы рассказывали мне с возмущением, что у него возникли проблемы с выступлениями на радио, с записью пластинок, что его бойкотировали — таким образом его наказали, — и ему, почти коммунисту по взглядам, пришлось, как Шаламову в «Литературной газете» за свои колымские рассказы, жалко оправдываться в правой «Фигаро». Дружба с моими родителями после возвращения резко пошла на убыль.
Симона Синьоре, уже после вторжения в Чехословакию, написала книгу, в названии которой стояло имя моего отца: «До свидания, Володя». Возможно, речь шла о нем как символе ее разрыва с коммунистами. Монтан стал антисоветчиком, снялся в фильме «Признание». Во время Горбачева он приехал с этим фильмом в Москву. Отец отправился на премьеру, чтобы встретиться со своим старым другом. Он попался на глаза Монтану после концерта. В отличие от Ростроповича, тот узнал его, и, наверное, понятно почему. Они оба постарели, но еще держались мужчинами, хотя глаза у обоих были по-старчески водянистыми. Россия тоже стала уже другой. Монтан издалека помахал рукой, окруженный толпой, громко сказал: à bientôt! à bientôt! [11] До скорого ( фр. ).
— но не подошел, не пригласил на банкет, не обнял, не расцеловался. Папа пришел домой смущенным. Тема дружбы с Монтаном была осторожно снята из семейного репертуара.
<>
Когда я бываю в Париже, я захожу в Нотр-Дам, ставлю две свечи «во здравие» и, как семипудовая купчиха, прошу Господа, чтобы родители долго жили, не болели. Они отпали от Тебя по историческим обстоятельствам, но они уже старенькие, нуждаются в понимании, ласке, божеской доброте. Я иду по набережной мимо лавок букинистов, где торгуют журналами пятидесятых годов, скандальные обложки тех лет теперь кажутся тихой заводью, и вдруг все заново возвращается. Нашу семью разложили импрессионисты (маме они нравились еще в конце 1930-х, в Москве). Недаром советский искусствовед Кеменов воевал с ними до последнего. Он, возможно, справедливо считал, что они подрывают идею объективной истины, разрушают ткань смысла, возвеличивают случайность. Кеменов работал тогда в Париже сотрудником ЮНЕСКО, любил Бенуа, а с родителями на прогулках играл в «города»:
— Калуга!
— Алма-Ата!
— Красноярск!
— Клизмострой! — сказал Кеменов.
Все, включая меня, захохотали, но родители перестали его приглашать: хитрый, он мог распознать тайную любовь мамы к Моне. Еще задолго до открытия раннего Маяковского, моего первого (и последнего) кумира, который висел у меня в комнате над дверью и который был внешне легальным, но уже внутренне глубоко подрывным кумиром, импрессионисты, а дальше Ван Гог, Гоген, Модильяни, вся эта корзинка — мои искушения. Без них я бы пошел скорее в сторону Института международных отношений, мечтал бы стать министром иностранных дел — и, может быть, им бы стал. Но эти художники сбили меня с толку, прочистили мозги, проложили дорогу в пропасть. Затем еще мне на голову посыпались кубисты, абстракционисты, сюрреалисты. Импрессионистов очень рано открыла для меня моя мама. Их не надо было читать и усваивать: они покоряли с первого взгляда. Они рифмовались с моими маками под Парижем, с моей Сеной, с моей Марной, с моими каштанами и платанами.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу