За все годы, что мы прожили с Дорис, я никогда ни словом не обмолвился ей о преступлении Айры. Но в то утро, когда вернулся из Цинк-тауна с его пистолетом и ножами, я еле сдерживался. Когда он все это отдал мне, было уже пять утра. От него я поехал прямо в школу, а все это барахло валялось у меня под передним сиденьем. В тот день я не мог работать – думать не мог. Ночью не мог спать. Я тогда чуть не рассказал все Дорис. Да, я отобрал у него пистолет и ножи, но я знал, что это вовсе не конец. Не мытьем так катаньем, все равно кончится тем, что он убьет ее.
«Так-то коловращение времени несет с собой возмездие». [35]Строчка прозы. Узнаешь? «Двенадцатая ночь», последний акт. Это говорит шут Фесте, обращаясь к Мальволио, перед тем как спеть ту чудесную песенку – «Мир существует с давних времен, / И-хей-хо, все ветер и дождь», [36]– которой пьеса и заканчивается. У меня эта строка из головы не выходила. «Так-то коловращение времени несет с собой возмездие». Загадочные «о», нарастающие, взлетающие вверх вплоть до срыва, вплоть до падения в «е» в слове «возмездие». Ядовито шипящие, посвистывающие «с»: «несет с собой»… И как они вдруг пугающе неожиданно разрешаются звонкими «з» – «возмездие»! «Несс-ссет! с сс-ссобой! зззмезз!..» Согласные втыкались в меня словно иглы. А в голове стоял немолчный гул гласных. Пульсировал, звенел, я просто тонул в звуках. Гласные звучали то басом, то становились выше, тоньше, от басов и теноров переходили к альтам. И словно ввинчивались в мозг этим своим вращательным переходом от «о» к «е», потом опять к «о» и наконец финальным, окончательным ударным «е»: «возмездие», после которого то ли эхом, то ли последней судорогой казненного звучит «е» еще и в конце слова… Так я и гнал в Ньюарк, гонимый этими семью словами, опутанный их фонетической паутиной, придавленный покровом гениального всеведения… Чувствовал себя так, будто вот-вот задохнусь внутри шекспировского текста.
Тем же вечером после школы опять поехал. «Айра, – говорю, – я вчера не спал ночь, сегодня я не мог учить детей, потому что знаю, что ты не отступишься, пока не навлечешь на себя ужас, перед которым все твои черные списки померкнут. Про них когда-нибудь забудут. Может быть, эта страна даже покается перед пострадавшими, возместит потери тем, с кем обошлись, как с тобой, но если ты угодишь в тюрьму за убийство… Айра, ты о чем сейчас думаешь?»
На то, чтобы это выяснить, у меня опять ушло полночи, а когда он в конце концов сказал, я говорю: все, Айра, я звоню в больницу. Я все сделаю: в суд пойду, добьюсь судебного решения. Но на этот раз я тебя всерьез упрячу. Я позабочусь о том, чтобы тебя продержали в больнице для душевнобольных всю оставшуюся жизнь.
Он решил удавить ее. Вместе с дочкой. Решил задушить их обеих струнами от арфы. Уже приобрел кусачки. Все обдумал. Собирался кусачками выкусывать струны, набрасывать им на шею и душить обеих до смерти.
Следующим утром я вернулся в Ньюарк уже с кусачками. Но это все были пустые хлопоты, я понимал. Пришел после школы домой и рассказал Дорис, что происходит, и про то давнее убийство рассказал. Сказал ей: «Надо было мне сдать его. Надо было его отвести в полицию, и пусть бы с ним разбирались по закону». Рассказал ей про то, как, когда я утром уходил, я сказал: «Айра, ей эта дочь дана, чтобы она жила и мучилась. В этом ее наказание, ужасное наказание, и она сама это наказание на себя навлекла». А он давай смеяться. «Конечно, – говорит, – это ужасное наказание, но все же недостаточно ужасное».
За все те годы, что я имел дело с братом, впервые я сломался. Все Дорис выложил, и конец. А ведь то, что я сказал ей, – действительно так. Движимый неправильно понятой родственной верностью, я сделал неверный шаг. Увидел своего брата в крови, тут же спрятал его в машину и в двадцать два моих тогдашних года сделал неверный шаг. И вот теперь, поскольку коловращение времени несет с собой возмездие, Айра собирается убить Эву Фрейм. Единственное, что остается, – это идти к Эве, сказать, чтобы она уехала из города и забрала Сильфиду. Но я не мог. Я не мог пойти к ней, туда, где они жили с этой ее чертовой дочуркой, и сказать: «Мой брат дикарь, он на тропе войны, вам лучше спрятаться».
Я чувствовал себя разбитым. Всю жизнь я сам себя учил благоразумию, старался, даже сталкиваясь с дикостью, вести себя разумно, проповедовал то, что мне самому нравилось называть настороженным спокойствием, – и себя этому учил, и своих учеников, и свою дочь, и брата тоже пытался. Да не вышло. Из Айры сделать полностью другого человека было невозможно. Невозможно было быть разумным перед лицом такого дикарства. Я уже доказал это в двадцать девятом году. А на дворе стоял пятьдесят второй, мне было сорок пять, и все шло к тому, что прошедшие с тех пор годы пропали даром. Вновь рядом со мной братец-подросток, распираемый силой и яростью и склонный к убийству, а я опять вот-вот стану пособником преступления. После всего, что было, – всего, что сделал он, всего, что сделали мы вместе, – опять он собирается переступить ту же черту.
Читать дальше