— Женюра, товарищ Степанов, — холодно произнес Устименко, — не лезь не в свое дело. Ты ведь никогда не был врачом, ты попыхач при медицине и с нее кормишься…
Степанов заныл, как в давние, довоенные еще времена:
— Я на твои оскорбления…
— Помолчи. Оскорблять тебя никто не собирается. А лезть в грязных калошах к себе в лечебное дело я не позволю…
— Лечебное, — все ныл Женька, — а Постников тут при чем? Инну Матвеевну обидел, а она вдова крупного генерала, у нее огромные связи, чего ты ей наговорил? Заявила — с вашим Устименкой сработаться совершенно невозможно. Володечка, прошу тебя, не рассчитывай на то, что анархия мать порядка, у нас тут все аккуратно, не расшатывай нам устои…
— Буду расшатывать! — сказал Устименко.
— Перестань, Володечка, я не люблю даже шуток таких. Постников — сволочь, это всем известно, а ты берешь и Золотухина дезориентируешь…
— Золотухин не мальчик…
— Инне ты тоже про Постникова сказал?
— Ой, Женюра, отойди, — попросил Устименко, — а то подеремся. Я, как все инвалиды, психованный. Как затрясусь…
— Разве мы бы не могли сработаться? — печально спросил Евгений. — Я же не требую ничего особенного, просто прошу: хоть для вида, для чужих, ты должен со мной считаться. Я номенклатурный работник, я член облисполкома, ряда комиссий, меня уважают в городе, а ты поедешь на юморе и шуточках; Володя, прошу…
— Юмора не будет, — со вздохом ответил Устименко.
Степанов осведомился опасливо:
— Что же будет?
— Драка, как обычно, с тобой, вплоть до рукопашной. Пока тебя не снимут.
— Дурак! — возмутился и оскорбился Евгений. — Я же добрый и доброжелательный парень. За меня медработники — горой. И начальство мною довольно. Ты спроси Золотухина самого, Лосого, членов бюро. Ну, чего глядишь на меня, как упырь?
— Я, Женечка, домой пойду, — сказал Устименко, — устал нынче что-то, а ты Веру проводи, она еще посидит. Проводишь?
— Вопрос! — воскликнул Евгений. — Конечно, с удовольствием…
— Ну, будь! — козырнул Устименко.
«Нисколько не изменился, — скорбно поджав губки, подумал Евгений, — нисколько. Пожалуй, еще нетерпимее стал, теперь, наверное, совсем круто тайки завернет. И что это за несчастье мне, для чего я их всех сюда притащил, спросят с меня — пришьют, что он мне вроде родственника. А какой он, к черту, родственник? Аглая? Да не нужны мне все эти темные родства!»
Ему стало душно и жарко, он посчитал себе пульс, что, действительно, делал с большой ловкостью, потом распахнул дверь и постоял на осеннем ветру, на дождике, глубоко и сердито дыша. Нет, разумеется, нужно было воздействовать на здравое начало в семействе Владимира, на его супругу. Такие все понимают. Такие обязаны понимать!
И, сердито моргая под очками, полный серьезной решимости дружески и сердечно, но сурово побеседовать с Верой Николаевной, он вернулся к сладкому пирогу, к ликеру, к винам и красавице Вересовой.
В эту же пору вечером, но не осенним, а, как тут говорилось — «бархатного сезона», Люба Габай, сводная сестра Веры Николаевны Вересовой, шла по белому курортному городку, под тихо шелестящими пальмами, к товарищу Романюку, к которому она дважды писала и который наконец вызвал ее сегодня из больницы на двадцать один час телефонограммой.
Вечер был душно-влажный, от длинной поездки в кузове тряского, отработавшего свое за войну грузовика, Люба устала, ей хотелось вымыться и полежать, но она ничего этого себе не могла позволить, так как уже опаздывала, а беседа предстояла решающая, жизненно важная, окончательная.
«Я тебе покажу — по бытовой линии, — передразнивая в уме товарища Романюка и накаляя себя для предстоящего разговора, думала Люба. — Я тебе все нынче объясню, ты у меня пошутишь над моими бедами!»
Ей вдруг вспомнилось, как в последнюю встречу товарищ Романюк, умевший удивить собеседника неожиданной цитатой, сказал ей на ее сетования: «Что за глазищи — мрак и пламень, а сердце мое не камень!» И вспомнилось, как она не нашлась, что ответить. Ничего, сегодня на все ответит!
Несмотря на то что война кончилась так недавно, по выщербленным бомбами и снарядными осколками тротуарам толкалось уже много курортников в светлых брюках и курортниц в ярких платьях, духовой оркестр играл в курзале над морем медленный и значительный вальс, и было странно думать, что здесь лечились фашистские офицеры и чиновники, а на пляжах загорали немецкие девки — «шоколадницы», со скал же, нависших над городом, посвистывали пули партизанских автоматов.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу