– Ты что? – изумился я. – Уже уезжаешь? А мама разве знает?
– Ага, – кивнул он. – Уезжаю. Мама не знает. Так уж получилось. Очень короткая командировка. На один день. Не хотел говорить твоим... Я же обещал их сводить в театр.
Дядя Юзя был таким грустным, что я сам чуть не заплакал.
– А ты не можешь остаться? – тихо сказал я.
– Нет, – коротко сказал дядя Юзя и пошел к двери. Потом присел на дорожку и сказал мне напоследок: – Не расстраивайся. Все будет хорошо.
...Совершенно не помню, как произошла моя последняя встреча с дядей Юзей. Сегодня весь наш харьковский клан живет в Израиле. Там они, наверное, осваивают местное производство, сельское хозяйство и жилищно-коммунальный сектор.
Адреса их у меня теперь нет. И у мамы тоже.
А жаль. Благодаря дяде Юзе и его взрослым сыновьям я понял простую вещь – человек живет не только во времени. Но и в пространстве. Вернее, должен жить. Где-то должны быть «родные и близкие покойного», которым можно позвонить и к которым можно приехать с желтым командировочным чемоданчиком. Где-то должно быть твое продолжение. Похожее и непохожее.
Ну ладно, буду зато сам распространяться вширь и вдаль. У меня ведь тоже есть дети. И брат. Так что все еще впереди.
* * *
Надо ли говорить о том, что, как только дядя Юзя уехал, его идея сразу получила неожиданное воплощение? Через маму к нашим соседкам, от соседок к другим соседкам, короче, дня через два ко мне подошли Колупаев с Суреном и сказали:
– Ты чего, Лева? Решил стадион без нас строить? Смотри, потом не обижайся...
Я совершенно остолбенел. Так дядя Юзя доказал мне силу произнесенного слова. В эту силу я, признаться, совершенно
не верил. А зря. Ибо от одного его слова произошли такие последствия, какие я даже и представить себе не мог.
Но это все будет происходить уже в другом рассказе.
А этот, про дядю Юзю, уже кончился.
Я стоял у дерева и бросал в него ножички. То есть ножичек у меня был один. Это так называлось – бросать ножички. Дерево было одно, и я был один. Никто не вышел гулять. В такую жару. Все сидели дома и пили холодный компот.
«Ну конечно, – думал я, – как играть, так все бегут, а тренироваться никого нет. Тренироваться же надо». И я тренировался. Были тогда такие фильмы, где очень точно бросают ножички. Просто чудеса какие-то – бамс, и нет человека. Дерево стояло и смотрело мне в глаза. Но я этого не замечал. Передо мной был враг.
Ножик у меня был плохой. Кухонный. С деревянной ручкой. Я выпросил его у мамы.
Это было бы странно, но только не для нас с мамой. Просить пришлось три дня, начиная с четверга. Мама плакала, стучала меня книжкой по голове, жаловалась папе, но я просил и просил. Я хотел научиться бросать. Стрелять же учиться нельзя. А ножички бросать можно. Это уже настоящая тренировка. Я просил перед сном, наутро, после школы и перед обедом. Папа молчал. Он знал, что если будет молчать, то, возможно, они меня победят. Как только он открывал рот, чтобы сказать что-нибудь за или против моего желания, тут же у них там все нарушалось. Мама кричала на папу: «Помолчи, пожалуйста!»
Я трындел три дня, что мне нужно всего полчаса, что тренировка это важное дело. Что я пока не хожу ни в какую секцию и должен вообще ну хоть как-то тренироваться. На третий день мама завыла волком (волчицей) и стала выкидывать ножи из шкафчика.
– Этот? Этот? Этот? – кричала она драматическим голосом.
Я молчал.
Папа выбрал самый легкий, самый не острый, самодельный – маленький с деревянной ручкой – и с сомнением посмотрел на меня.
– А если не попадешь? – строго спросил он.
– Отстань! – крикнул я и начал зашнуровывать ботинки.
Это целое дело – плохо зашнуруешь, потом будешь мучаться в самый неподходящий момент.
Первый раз я бросил ножичек и чуть не заплакал.
– Дали! – чуть не плакал я. – Тоже мне, дали. Тоже мне, добренькие. Дали! Разрешили! Сами бросайте таким барахлом...
Но идти назад просить другой ножичек не было никаких сил. Мама смотрела из окна во двор, как я стою и бросаю. Мысли у нее были такие: ну вот, все смотрят – у Марины парень вырос, стал бандитом. Стащил из дома нож. Тренируется убивать людей. Какой стыд!
А нож у меня никак не втыкался. Еще больше стыд. Бандит-бандит, а руки не из того места растут. Мама была пунцовая уже, наверное. От двойного стыда.
Я бросал и бросал. Дереву было лет сто. Или восемьдесят. Или шестьдесят. Дерево было тополь. У него на желтых высохших листьях вечно болтались какие-то прошлогодние сережки. А в июне из него летел пух. Все чихали. Я чихал. Словом, тупое было дерево. Большое. Толстое. Сердитое. Я бросал в него ножички с чувством, с толком, с расстановкой. Я просто считал, что дерево уже вообще-то неживое. Ну вот у нас перед домом были разные палисадники. Там росли совершенно живые растения, всякие побеги и злаки. То какие-то ромашки желтые в полтора метра, то трава. То саженцы. Саженцы были еще совсем тощие. На них пробивались редкие листочки. Они были кривоватые и тянулись к солнцу, когда оно было. Сразу видно, что саженцы живые.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу