– И что, эти дела важнее нас?
(Я был готов на все.)
– Вы для меня – самое важное дело.
– Тогда останься дома.
– Не могу.
– Ну хоть разик, хоть сегодня, мам. В другой день съездишь!
Мама сняла сковородку с огня и положила мне руки на плечи. Заглянула в глаза (ее лицо было близко-близко, еще немного – и получился бы эскимосский поцелуй, это когда трутся носами) и испепелила меня Обезоруживающей Улыбкой:
– Не смей меня просить, чтобы я поступала некрасиво. Ни при каких обстоятельствах.
Один – ноль в мамину пользу.
Миланесы у меня получились вкуснющие – просто таяли во рту. Папа с Лукасом расхваливали меня на все лады: наконец-то им удалось отдохнуть от традиционной маминой стряпни – безвкусных кушаний, принадлежащих к царству минералов. Не помню, сколько штук я съел, но, видимо, много – живот разболелся, а потом даже стошнило.
Когда я ложился спать, мама еще не вернулась.
Приехала она нескоро, но папа с Лукасом ее дождались. «Кордоны на шоссе», – донесся до меня мамин голос. Потом папа сказал ей, что меня вырвало, и через мгновение дверь нашей спальни распахнулась.
Я прикинулся спящим, но маме было все равно. Она заговорила со мной так, будто знала, что я ломаю комедию – а ведь я очень старался: глаза закрыл, не шевелился, дышал глубоко, словом, ничем себя не выдавал. Очевидно, она боялась разбудить Гнома, потому что стала шептать мне на ухо – теплое дыхание в раковинке моего левого уха, как сейчас помню; она говорила: не волнуйся, все будет хорошо, я всегда буду здесь (в смысле «рядом с тобой» или «у тебя в ухе»?), я тебя очень люблю, ты – самый удачный эксперимент в моей научной карьере. И еще говорила, что ей ничуть не стыдно говорить мне такие глупости, и капать слюной мне в ухо не стыдно, и даже не стыдно – ну и ну! – вести себя как мама Бертуччо.
И тут, наверно, она все-таки просекла, что я не сплю, – потому что я улыбнулся.
Никто, кроме нашей мамы – ведь ее красноречие подкреплялось не только убедительностью рассуждений, но и, в не меньшей мере, врожденным магическим даром (отдельные мудрецы называют этот дар женским очарованием), – итак, никто, кроме нашей мамы, не смог бы убедить папу поехать на дедушкин день рождения. От начала времен – или, по крайней мере, с тех пор, как время началось для меня – папа с дедушкой ладили не больше, чем кошка с собакой.
Это вечное состояние войны было для них обычным стилем общения. Точно дуэлянты у Конрада, символизирующие нечто неизменное в подверженном переменам мире, папа с дедушкой кидались друг на друга везде, где бы ни встречались: на семейном празднике или просто в гостях, за рождественским ужином или на крестинах. Это было непреложно, как священный ритуал. Правда, бабушка уверяла, что так было не всегда, но мы с мамой лишь скептически переглядывались. Вообразить этих двоих мужчин мирно беседующими друг с другом – все равно что вернуться к временам Эдема до грехопадения: уверен, что последний раз папа с дедушкой пришли к согласию незадолго до того, как Адам попросил кусок торта, а Ева отозвалась: «Милый, а фруктов на десерт не хочешь? Они полезнее!»
Стоило папе с дедушкой затронуть какую-нибудь взрывоопасную тему – и пошло-поехало! А взрывоопасных тем хватало. Например, наша машина. Дедушка называл «ситроен» детской коляской с мотором. Это смертельно уязвляло папу – видимо, из-за его атавистической склонности защищать всех сирых и обездоленных… Или радости сельской жизни. Как только дедушка заводил речь об урожае, об отелившихся коровах, о новом удобрении, которое решил опробовать, папа прерывал его на полуслове и менял тему, но дедушка все равно задавал вопрос, ради которого весь разговор и был затеян, вопрос, без которого обойтись не мог: «На ферму не собираешься вернуться?» Папа с досадой давал дежурный ответ, точнее, один из двух дежурных ответов: один был для приличного общества, а в другом фигурировало слово «говно».
Но самой болезненной для них всегда была тема родной страны. Они не спорили, пожалуй, только о ее названии и цветах национального флага. В остальном же каждый гнул свою линию, каждый отстаивал свой взгляд на армию, цензуру, экономическое положение, похищения, бомбы, газеты, репрессии, нефть, меж тем как бабушка вздыхала, а мама брала на себя роль третейского судьи и поддерживала папу, но очень осторожно, – надо было дать дедушке выговориться, а то вообще черт знает что начнется. На меня эти споры нагоняли ужасную скуку. Обобщая, можно было свести все к тому, что дедушка терпеть не мог перонистов, а папа некоторым из них симпатизировал – не Лопесу Реге, конечно, и не Исабелите, и не Ластири, который постоянно менял галстуки. Папа недолюбливал и большинство синдикалистов – например, Касильдо Эрреру, который накануне переворота удрал за границу и объявил: «Я взял самоотвод». Тем не менее папа обзывал дедушку гориллой (такую кличку дали антиперонистам), но тут вскидывался Гном: «Неправда! Дедушка – сеньор!», а папа, поддразнивая его, говорил: «Дедушка – горилла почище Магилы» (был такой мультик про обезьяну в подтяжках). За папиной спиной Гном частенько изображал перед дедушкой обезьяну, а тот ему аплодировал, не понимая ни подтекста пантомимы, ни, тем более, отчего при приближении отца внук мгновенно прекращает игру.
Читать дальше