За дни, проведенные в подвале, Лермонтова отвлеклась от черных дум, привыкла к этому мазиле и даже прилегла с ним на кушетку, где он отдыхал после творческих оргазмов, – физиологические ему удавались хуже, а лучше сказать, не удавались и вовсе. Лермонтова, любившая это дело, слегка расстроилась, но педалировать эту тему не стала, считала, что со временем научит этого Дали любить. Лермонтова поняла, что с ней происходит невероятное: все прежние мужики были красавцами и жеребцами, этот же был зеркально другим. Маленький, некрасивый, полуимпотент, злобный, помыкает ею. Лермонтова мудро посчитала, что у нее прорезается новая страсть к садомазохизму. Девушка она была широких взглядов, не испугалась своих новых желаний и стала служить художнику музой, подстилкой и домработницей. Подошло время лететь в Америку на выставку. Работы отправили, сами прилетели позже. Выставка должна была проходить в галерее бывшего русского фарцовщика, который в Америке заделался галеристом и специалистом по русскому авангарду. Фима – так звали куратора выставки – поселил их в подвал своего дома, в комнату прислуги, где были маленький диванчик, душ и клозет; из излишеств был телевизор «Шилялис», вывезенный Фимой с исторической родины в 1976 году. На Пятой авеню, как ожидалось, арендовать зал не удалось, поэтому работы повесили в культурном центре при синагоге, что не понравилось художнику. Он не любил этот народ, хотел американского признания. Признание пришло в виде девяти еврейских старух, пришедших на презентацию выставки как художественная интеллигенция Нью-Йорка, была пресса в лице корреспондента газеты «Новое русское слово». Фима дал ему просроченный чек на 200$ и пообещал еще 50$ по выходе публикации. Муза приготовила фуршет, канапе с икрой, привезенной из Москвы, и водку «Столичная» в крохотных рюмочках. Фима нервничал, ждал критиков из «Нью-Йорк таймс» и Си-эн-эн, но, увы, они не пришли, видимо, Фима все это придумал для художника, а сделать не смог, да и не собирался. Начали презентацию под вспышки телефонов с камерой, которые были у бабушек. Фима сказал спич, что сегодня историческое событие, все присутствуют при рождении мега-звезды, художник с остервенением кланялся, Таня разносила напитки, бабушки охали, ничего не понимая, записывали названия и шептали «бьютифул» из приличия. Евреи не очень любят кошек, а здесь были кошачьи хари, но приличия нужно было соблюдать. Через полчаса все кончилось, они вернулись в подвал. Художник все понял о себе, напился и отпиздил Лермонтову сильно. Она лежала на полу, рядом с диванчиком, где ей не было места, плакала и жалела своего гения, гладила его, он не унимался, все орал, что жиды украли у него жизнь, и в финале перед сном еще раз дал Лермонтовой в рожу за всю еврейскую нечисть в ее лице. Ей было больно и обидно: «Почему женщину русскую надо пиздить за происки жидовские?»
Фима утром забежал к ним, дал триста долларов и сказал, что это все, надо уезжать в Россию и работать над новым циклом – кошки уже не канают, надо работать с собаками. Через день они съехали к Таниной подруге в Квинс, где прожили восемь месяцев на шее порядочной подруги в творческих судорогах художника, который или лежал на диване, или пил на Брайтоне с мужиками без художественных наклонностей. Они жалели его, слушали бред о Москве и давали доллар на метро. Лермонтова стала отчетливо осознавать, что ничем помочь не может, и засобиралась домой на Родину, помня, что и эта глава ее жизни завершилась на печальной ноте. Прилетев в Москву, она обрадовалась, залегла в Перове на неделю в постель и стала думать, что делать дальше. Сделала сто звонков всем знакомым, сообщила, что жива, и один звонок оказался результативным.
Знакомая подруга, работавшая на радиостанции для геев и лесбиянок, предложила ей в ночном эфире говорить с ними об их проблемах и ставить музыку определенной ориентации. Попробовала несколько раз, ее взяли. Ей удавалась интонация сочувствия, и она стала популярной, ей писали письма, электронный адрес ее сайта трещал от фото и предложений руки, ног и других членов. В коридоре студии она увидела молодого человека с футляром. Она остановила его и завела с ним разговор: кто он, что играет? Мальчик был пухлым, хлопал ресницами и не понимал, чего хочет эта тетка. Тетка Лермонтова быстро уложила саксофониста в свою постель, и у нее одновременно образовался и муж, и сын. Он был нежным и бесконечно глупым юношей, весь свой ум он выдувал в саксофон, а остальное время смотрел DVD и курил на балконе. Лермонтова звонила ему каждый час, беспокоилась, как он там без нее, была ему и мамой, и папой, что для него, сироты, было нелишним. Мальчик был неконфликтный, без друзей и вредных привычек, дул в свою дудку. Таня пыталась его куда-нибудь воткнуть, но, увы, он был не Бутман; тогда она устроила его продавцом в ночной ларек, где он продавал пиво и жвачку. Днем он спал, вечером дул в саксофон и гладил свою маму-жену с нерастраченной нежностью сироты. Лермонтова купалась в его любви, как старая блядь на пенсии с молодым жеребцом. На душе было легко и светло, ее малыш толстел от обильной еды и внимания мамы Тани, записал альбом для саксофона с табуреткой – это был Танин креатив. Прокрутила несколько раз в эфире для геев его композиции, он получил работу в гей-клубе «Сладкая жизнь» и стал артистом, о чем и не мечтал. Беда пришла внезапно в виде чиновника префектуры, который отвечал за строительство в округе. Он был небедным дядей, семья жила в Германии без права переписки и возвращения на Родину. Чиновник в гей-клубе был в авторитете, его боялись, и он имел всех во все места. Глаз его упал на саксофониста, он стал его обхаживать, запутал и растлил душу несмышленышу. Мама у него уже была, он хотел папу и получил его. Папа забрал его к себе на дачу в Серебряный бор, где среди елок и берез он зажил как принц.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу