И странное дело, бывали утра, когда во мне жил некий мистер Брэншоу, которого никто не знал, о котором никто ничего не помнил; и по этой причине в те утра, когда Уилл обращался ко мне со словами: «День добрый, мистер Брэншоу», мне невольно думалось: а что, если его способность перемещаться во времени распространяется также на будущее (возможно, на ближайшее, на то, которое ему оставалось прожить), что, если он, расположившись в каком-то из девяностых годов, здоровается с человеком, еще не прибывшим в Оксфорд, и который, где бы он ни находился сейчас, еще ведать не ведает, что ему выпадет на долю жить в этом неприветливом городе, законсервированном в сиропе, как определил его сколько-то лет назад один из моих предшественников. Некто, в ком глаза Уилла, прозрачные глаза сновидца, видели не его самого, а кого-то другого, кого Уилл, может статься, называл бы моим именем, хотя ни разу не произнес этого имени, когда приветствовал меня торжественно воздетой вверх рукою у входа в Тейлоровский центр.
* * *
Как уже было сказано, обязанности мои в городе Оксфорде сводились к минимуму, отчего я нередко воспринимал самого себя в качестве персонажа с чисто декоративными функциями. Сознавая, однако же, что моя особа сама по себе едва ли может украшать своим присутствием что бы то ни было, я полагал уместным время от времени облачаться в черную мантию (обязательную в наше время лишь в считаных случаях); в основном я делал это, дабы радовать многочисленных туристов, встречавшихся мне на пути из пирамидального дома к Тейлоровскому центру, а дополнительно – дабы ощущать себя ряженым и потому чуть больше подходящим для выполнения декоративной моей функции. В таком виде, ряженым, я иногда появлялся в аудитории, где проводил свои немногочисленные практические занятия и лекции с разными группами студентов; все они как один были предельно почтительны и беспредельно равнодушны. По возрасту я был ближе к ним, чем к большей части членов конгрегации (как именуются доны, то есть профессорско-преподавательский состав университета, клерикальные традиции здесь очень укоренились); но стоило мне нервно вскарабкаться на помост и водвориться там на недолгий срок, в течение коего я поддерживал зрительный контакт с аудиторией, – и между моими слушателями и мною возникала такая же дистанция, как между монархом на троне и его двором. Я находился на возвышении, они же внизу, передо мною была изящная кафедра, перед ними – убогие изрезанные пюпитры, я был облачен в длинную черную мантию (не с оксфордскими, впрочем, лентами, а с кембриджскими – для вящей отчужденности), они же были одеты как обычно; и всего этого было довольно, чтобы они не только не оспаривали моих тенденциозных утверждений, но даже не задавали вопросов, когда я разглагольствовал о сумрачной испанской литературе послевоенного периода на протяжении часа, казавшегося мне таким же нескончаемым, каким сам послевоенный период казался этим писателям (имелись в виду противники режима, очень малочисленные).
Зато студенты задавали вопросы на занятиях по практике перевода – я проводил их вкупе с кем-нибудь из моих английских коллег, поочередно присутствовавших на этих занятиях. Тексты для наших занятий (носивших название столь заковыристое, что сейчас я предпочитаю умолчать о нем, чтобы не создавать головоломки, ненужной и, безусловно, ничем не интересной), так вот, тексты эти были такими изощренными либо такими костумбристскими, [2]что мне частенько случалось импровизировать фантастические толкования устарелых или абсолютно непонятных слов, которых я в жизни не слыхивал и не видывал и которых наверняка не придется ни увидеть, ни услышать моим студентам. Претенциозные словеса, застревающие в памяти (сотворенные, надо думать, нездоровым интеллектом); с особым восторгом я вспоминаю praseodimio [3] и guodameco [4] (и мне так и не удалось забыть briaga, [5] словцо, попавшееся мне в тексте, посвященном виноделию и весьма вычурном по слогу). Даже рискуя показаться недоумком теперь, когда я перевел все эти изыски на английский и точно знаю, что они значат, честно признаюсь, что в ту пору я и не подозревал об их существовании. Да и сейчас удивляюсь тому, что они существуют. Роль, выпавшая мне на долю во время этих занятий, была куда опаснее, чем на лекциях, поскольку мне приходилось изображать говорящую грамматику и говорящий словарь, что подвергало мою нервную систему серьезному испытанию на прочность. Тяжелее всего мне давались этимологические разъяснения, но вскоре, побуждаемый нетерпеливостью и желанием угодить, я до того распоясался, что стал изобретать на ходу самую фантастическую этимологию, лишь бы выйти из положения, в уповании на то, что ни у кого из студентов и коллег не хватит любознательности проверить правильность моих разъяснений. (А если б и хватило, я не сомневался, что заодно хватило бы и милосердия не ткнуть меня носом в мой ляпсус на следующий день.) Так что когда я сталкивался с вопросами, которые воспринимал как злонамеренные и нелепые, с такими, например, как вопрос, откуда взялось слово papirotazo, я без малейшего стеснения предлагал этимологию еще более нелепую и злонамеренную:
Читать дальше