Я влез на заднее сиденье, и машина заюлила вниз по улочкам, нырнула в туннель под крепостью, перескочила Дунай по Цепному мосту и ворвалась в Пешт. Впереди собачились Холло и Илдико. Кто они друг другу — любовники? однокашники? компаньоны? Здесь, на их родине, в Венгрии, фигура Криминале, над которой я ломал голову в Лондоне, уже не казалась столь загадочной и расплывчатой. Здесь время было податливо, в нем жили отголоски давней дружбы, давней вражды, а прошлое то и дело приходилось воскрешать, укрощать, перекраивать. Перед нашим уходом из харчевни в Хайлигене Герстенбаккер написал на бумажке слово Vergangenheitsbewältigung, «обуздание прошлого», терминологически точно объясняющее все, что здесь случилось и еще случится. На их родине ученик подсиживал учителя, сшибались лоб в лоб смертоносные наветы, философам по чину полагалось иметь идейных оппонентов и недоброжелателей, мировоззрение с готовностью подчинялось приказу, но сломы и извивы партийно-государственной линии так часто заставали врасплох, что каждому грозили подлость и гибель, те же подлость и гибель, что грозят человеку повсюду за венгерскими рубежами.
В «Поцелуе» Холло упомянул о Лукачевых предисловиях к собственным ранним книгам. И сейчас я припомнил одно из них, сочиненное в годы возрождения, когда Лукач занял пост в новом либеральном кабинете, очень вовремя смылся в отставку, был изгнан в Румынию советскими оккупантами, переждал пик опасности, вернулся к началу выборочной реабилитации членов ВКП и органично встроился в шеренгу помилованных. Если все учитывать, вовсе не странно, что это предисловие — самое егозливое из предисловий Лукача к самому себе. В нем он нападает на догматиков за то, что они не ревизионисты: только с помощью ревизионизма и можно было отыскать в деятельности Сталина положительные моменты. А на ревизионистов нападает за то, что они не догматики: ведь ревизионизм — «главная угроза марксизму на сегодняшний день». Книга же, к которой стряпалось предисловие, утверждала необходимость «критического» реализма, однако реализм социалистический критиковать избегала. Неугомонная мысль философа Лукача мечется взад-вперед, но в конце концов непременно утыкается в тюремную решетку догмы. Эту-то тюрьму он по доброй воле и называл реальностью. И тщился затащить туда, к себе, братьев и сестер по уделу человеческому. То расшатывая старые доктрины, то воздвигая новые, Лукач вошел в историю как великий теоретик, подвижник. Запятнанный, но подвижник. А Криминале чем хуже или лучше? Может, у него в гостях я выясню — чем?
И вот машина остановилась на широком бульваре, застроенном внушительными жилыми домищами конца XIX века, близ площади Героев, где, говорят, высился памятник Сталину, давно демонтированный. Илдико вылезла, мы — за ней: я с облегчением. Холло с неохотой. Внутренний двор был задрапирован выстиранным бельем и наполнен мадьярскими мелодиями, синхронно лившимися из радиоприемников обитателей дома. У решетки подъезда висел список жильцов; некоторые фамилии вписаны от руки или переставлены. Имя Басло Криминале в списке не значилось. Илдико нажала на кнопку звонка; мы стали ждать, и ждали ужасно долго. В бюрократическом государстве имеющему ключ от двери или право отпереть ее с внутренней стороны дарованы мгновенья абсолютной власти; ясно, что всякая дверь практически неприступна, всякий ключ — в самой дальней ухоронке. Но в конце концов плюгавая старушенция в сизой нейлоновой хламиде, из-под коей торчали ржаво-черные штаны, степенно отомкнула засов и недоверчиво приотворила врата. Илдико ей что-то сказала, та ответила, и Холло торжествующе возвестил: «Зря меня не послушали! Нет дома».
Я развернулся кругом, но старуха внезапно подскочила ко мне, вцепилась в предплечье. «Она говорит, подождите, — перевела Илдико. — Вы нарочно приехали из Европы и заслужили право увидеть, как он живет. Немного терпения. Она нас впустит к нему». Консьержка заулыбалась, закивала. «Спасибо, — сказал я. — Вы меня обяжете». Она исчезла в своей каморке и забренчала там связками ключей. Вернулась, сопроводила нас в дряхлую, сетчатую кабину неспешного лифта. Книзу повлеклась клетка пыльной лестницы: грязный бетон площадок, потускневшие от возраста двери квартир. На последнем этаже в незнакомых скважинах повернулись другие ключи, и мы оказались в квартире Басло Криминале — просторной, раздольной, шикарной, с высокими двустворчатыми окнами до пола, из которых, с одной стороны, открывался вид на парк, с другой — на будайские склоны; замкнутый, самодостаточный мирок. Старинная мебель, оригинальная живопись, рояль, чья крышка сплошь уставлена фотографиями в посеребренных рамках: дети, взрослые, девушки, женщины, сам хозяин рядом с тем-то, тем-то, тем-то.
Читать дальше