Он привык считать, что человек в состоянии исправить причиненное зло - но как исправить зло, причиненное сразу многим? Как исправить то, что сделано умершему? Он не может, не может изменить ничего из того, что он совершил в отношении отца - ни одной своей кривой усмешки он не может взять назад. Но разве нельзя исправить то, что сделано в отношении живых? Как это сделать? Если зло сделано так, что, выправляя его в отношении одного, ты усугубляешь его в отношении другого - как быть? Он понимал, что это именно и есть проявление власти - и уж никак не свободы - распределять и дозировать зло, исправить зло, сделанное одному, а другому сделать еще больше зла. Получалось так, что его независимая свободная сущность распоряжалась другими - и делала их ничтожными. О, если бы можно было прожить несколько жизней - и каждую из них посвятить кому-то одному! Но жизнь была одна, большая часть ее была уже прожита. Надо было бы поступить так: разделить свою сущность на много сущностей, на множество отдельных частей, чтобы каждой частью выстроить новую цепочку долгов и зависимостей - и уже внутри каждого случая исправлять зло. Ведь можно одновременно заботиться и о Лизе, и о Юлии, и о стариках, и о матери, и еще о ком-нибудь, разве человек - отбросив собственный интерес - не может посвятить себя служению всем? Он не может отдать себя целиком Лизе - а если сделает так, то разрушит все, что связывает его с Юлией; он не может и не хочет отдать всего себя Юлии - а если он сделает так, то не сможет вовсе заботиться о Лизе. Не следует ли считать тогда, что его воли, его отдельной свободы - не существует более; пусть уйдет она, эта обретенная им власть. Он перестанет существовать как единое целое - но отдаст себя другим, разорвет на части, разнимет единую сущность, и пусть не будет его больше, но не будет и бед, причиненных этой властной свободной личностью.
Довольно ли будет им одной лишь части меня?
Мы отдаем ближним только часть себя, думал он, и то, насколько велика эта отданная часть, какая именно это часть от целого, сказать никто не может. У иных - а я встречал таких людей - само целое не особенно велико, поэтому и та часть, какую они могут истратить на заботу о ближних, невелика. Люди привыкли к тому, что имеют мало и отдают мало, и многого люди не просят - так повелось, что для внимания к другому расходуется небольшая часть, и довольно того. И никто их не может упрекнуть в этом - у них просто получается так, а иначе не получится. Более того, уж если решено, что для заботы о другом выделяется только часть сущности, то никто не может упрекнуть, что ты выделяешь одну часть для одного, а другую - для другого: мало ли на сколько частей можно разрезать один пирог? И никто не может знать, какого размера этот целый пирог - то есть ты сам, твоя сущность, - этого не можешь знать даже ты, потому что трудно собрать воедино те части (пусть небольшие, но их нарезано было много), которые ты отдал другим. И если твоя сущность богата, думал он, не значит ли это, что она может быть истрачена на очень и очень многих, что этот пирог можно нарезать бесконечно? И - в те минуты, когда он хотел успокоить себя и найти оправдание себе - он вспоминал притчу о пяти хлебах, коими было окормлено много тысяч людей. Не говорит ли это о том же самом?
И однако - в этом рассуждении помогало простое геометрическое воображение - хлеб невозможно нарезать на тысячу частей, как тонко ни режь. Хлеб можно раскрошить - разъять на тысячи крошек, но будет ли довольно одной крошки доя пищи? Вряд ли столь малый кусок, одна крошка хлеба, смогла бы насытить человека. И вряд ли, думал он, такой уж большой прок получают другие люди от того, что малая часть тебя вовлечена в их жизнь. Не может быть, чтобы от маленькой части целого существа была польза. Ведь то чувство, которое вовлечено в заботу о другом, мы называем любовью - а разве любовь можно делить на части? Разве существует мера любви? По всей видимости, притча о хлебе говорит о противоположном: неразделимая сущность, отданная целиком и страстно - только такая может напитать многих. Никто и не пытался делить хлеб - его просто вынесли людям, и те насытились. Один хлеб испечен лишь для одного, и может быть передан лишь ему одному. Как происходит насыщение многих и многих от единого сущего, предназначенного только для одного, - в этом и есть чудо любви и веры. Нераздельная сущность может быть отдана лишь одному человеку - но через него она напитает и многих. Искусство явлено в мир затем, чтобы показать нам, как устроено это чудо, разъяснить его механику. Человек - искусство свидетельствует это - обязан отдать любви всего себя целиком, без остатка. Картина написана одним художником и для одного зрителя - для самого художника или для Бога. Если картина хороша, она станет утешением многих поколений - она и будет тем хлебом, который напитал много тысяч людей. Но картина - цельная вещь и требует всей сущности художника сразу: картина собирает в себе весь опыт человека, все его пристрастия, все его силы. Картина никогда не будет хорошей, если художник чего-то не отдал ей, она требует всего человека целиком: так отдают себя вере. Он вспоминал Лизино лицо в те минуты, когда она молилась или была в церкви - лицо это излучало такой покой, такую кроткую покорность и радость, что очевидно было - все ее существо перетекало в молитву.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу