— Рассказывай! — сказала та сухо.
Она была в таком положении… Он должен был жениться; но родители воспротивились. В это время явились жандармы. Обошлось благополучно; никого не взяли. Но старик еще сумрачнее стал и через три дня объявил ей, что она должна переехать в соседнее местечко; там ей квартира приготовлена… Ее изгоняли, как русскую, как бедную, темного происхождения девушку, осмелившуюся полюбить богатого и знатного панича. Генрик был в отсутствии. Скоро разнесся слух, что он пошел в повстанье. Относительно ее он обнаружил большое сыновнее почтение. Он не протестовал и даже не задал себе труда заглянуть к ней. Но она всё ему простила. Могла ли она сидеть на месте, когда он подвергался опасности…
— Какая сентиментальность! Ты лучше это пропусти! — прервала Катя недовольным тоном.
— Может быть, ты и права, друг мой… После бегства сына за границу старик смиловался над твоей бедной матерью и выдал меня замуж… Нашли пожилого спившегося чиновника и купили его за десять тысяч…
Дальше нечего было рассказывать.
Катя ничего не сказала, крепко поцеловала мать и отошла молча. Два дня задумчивая, серьезная ходила, день где-то пропадала, потом вернулась и сама начала:
— Ты это брось… о чем мы тогда говорили. Скоро ничего этого не будет: ни глупых отношений и привычек, ни глупых страданий… Все люди равны. Нет ни законных и незаконных, ни знатных и незнатных, а есть богатые и бедные… Ну, потом еще честные и подлые. Но скоро все честными будут, потому что это выгодно. Это поймут. И себе, и другим выгодно…
— Ох, твоими бы устами да мед пить, дитятко! — вздохнула Анна Павловна. — Мечтательница ты! — заключила она про себя.
Жар свалил. Солнце склонилось к западу. Длинные тени легли от домов. Скоро зазвонили к вечерне в костел: Катя всё не возвращалась. Анна Павловна удивилась, что день прошел так скоро, и вспомнила, что с самого утра ничего не ела. Но готовить было уж поздно. Она встала, тихо прошлась по горнице, потом вдруг подошла к иконе, бросилась на колени и начала жарко молиться…
Евгений Нилыч возвращался домой с головой, наполненной Псевдонимовым или Псевдомоновым, то есть в крайне неприятном настроении. Противный хлыщ самого заурядного свойства! В этом не могло быть никакого сомнения. Тоненький, ноги как палки, жакетик этакий с кончиком платка из бокового кармана, голубенький галстук с золотой булавкой, тросточка и пенсне на остреньком носу… «Вы, Катерина Ивановна, прекрасны, как роза… А я в Бога не верую, потому что я вольтерьянец»… А, мазурик! Так ты в Бога не веруешь?! Господи! может ли быть большее наслаждение, как взять этакого Псевдонимова или Псевдомонова за шиворот, при ней, поднять на воздух, чтоб он скорчился, сжался весь, как червяк, как пиявка, как я не знаю кто, и своим (то есть не своим) гнусливым, тоненьким голоском пропищал: «Виноват! Не буду! не бу…» И такой, с позволения сказать, сопляк осмеливается супружеское ложе… Конечно, он оскверняет супружеское ложе! О, его только пусти, только волю дай!.. Да он не только это: он всяким бунтам и беспорядкам рад… Погоди же! Хорошо посмотреть на такого молодчика, на сосулечку этакую, когда он попадет в руки правосудия и, бледный, дрожащий, тревожно ждет бубнового туза на спину! но нет, этого мало. Еще лучше вывести этого попочку на площадь, в праздничек: «Ребята! ведро водки!.. Валяй его!..» Ха-ха! Потом — статью в газету: «Сего числа… мерзавец…» Нет, это некрасиво. Лучше такую презрительную механику подпустить: «Один молодой человек… противного, богомерзкого вида»… Да, именно так хорошо. «Когда его отвратительное тело везли за город на съедение собакам»…
— Дядинька! Дай планицка!
Евгений Нилыч и не заметил, как очутился среди своего чистенького дворика, где ездил верхом на палочке черномазый пузан, лет четырех, очень на него похожий.
— Я тебе задам пряничка! — крикнул на него «дядинька» и направился к калитке прекрасного палисадника с кустами сирени, акаций и клумбами цветов. Сюда выходила галерея дома, одного из лучших в городе, крытого не соломой, а дранью. Стеклянная дверь вела в просторное зальце, с некрашеным полом, голыми стенами, украшенными несколькими олеографиями, обеденным столом посередине и гнутыми венскими стульями вокруг. У стола хлопотала колоссальная дама, лет сорока, в малороссийской рубашке, голубой юбке и в черном шелковом платочке на голове — для благородства. Это экономка, Марфа. Когда Евгений Нилыч бывает в хорошем настроении духа, то часто подшучивает над нею: «Марфа, Марфа, печешися»…
Читать дальше