Отца пожалей, чадо. Маму-покойницу вспомни и воротись.
Придет и скажет: Отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим… Отец Иоанн скорбно покачал головой. Бедный! Намаялся. Наголодался. Даже свиного пойла вдоволь не давали ему. Иди, сын мой возлюбленный, станем есть и веселиться . Но тут приступили к отцу два других сына и стали корить его, говоря: «Никогда ты не любил нас так, как сего беспутного нашего брата. Вот, стоило ему явиться пред тобой, и ты забыл, что он отступил от Бога и бросил тебя, и плачешь от радости, и не знаешь, куда его усадить и каким куском накормить. Или нам тоже надо уйти, чтобы ты полюбил нас такой же любовью?!» Ах, дети. Разве не слышали, что о заблудшей овце всего сильнее тоскует сердце? Оставив другие заботы, пастырь добрый отправляется ее искать. А я его потерял и теперь уже никогда не найду. Он понял вдруг, сразу и с какой-то неотразимой уверенностью, что Николай пропал навсегда, что его заманила клубившаяся вокруг наподобие метели вражья сила и что младшенький, живой ли, мертвый ли, ему более не сын.
В младенчестве крохотными ручонками цепко хватал отца за бороду. Марья смеялась. Сердце таяло. Пошел поздно, года, наверное, в два, а до той поры ползал, как обезьянка, подогнув правую ножку и быстро-быстро перебирая руками. А потом, громко стуча окрепшими ножками и сияя ангельской радостью и чистотой, летел навстречу и просил, и умолял, и требовал, чтобы сию же минуту отец подкинул его высоко-высоко, к потолку, и обмершего от восторга и ужаса поймал у самого пола. Один раз старший брат Коленьку подбросил, а подхватить не сумел. И младшенький ревел, и Сашка молча глотал слезы после отцовской затрещины. Слезящимися глазами о. Иоанн посмотрел на старшего сына. В густой темноте едва белело его лицо.
– Папа! – почувствовав взгляд отца, сказал о. Александр. – Он скоро вернется. Вот увидите.
– Вы не думайте, – подавшись вперед, подхватил о. Петр, – не волнуйтесь. Не стоит он того.
Сани снова тряхнуло и занесло сначала в одну сторону, затем – в другую. Как ваньки-встаньки, качнулись братья, Андрей же Кузьмич, обернувшись к о. Иоанну, простужено захрипел, что снегу ныне скупо отмерил Господь одуревшей России.
– Всяка ямка пока барыня, а бугорок – царь! Снег подвалит – всех сравняет. Снег у нас большевик! – Андрей Кузьмич довольно засмеялся.
– Кузьмич! – крикнул о. Петр, пересиливая глухой стук копыт, скрип полозьев и сильные порывы гуляющего над полем ветра. – Ты давай осторожней… А то до Шатрова не доедем.
– Не видать ничево, батюшка, отец Петр! Хоть бы светало скорей!
Черное низкое небо висело над ними. Позади, в той стороне, где остался град Сотников, сквозь облака пробивался оранжевый, дымчатый свет полной луны, далеко впереди, за лесом, робко помаргивала похожая на тлеющий в печи уголек красноватая звездочка, белое поле расстилалось вокруг, чуть поодаль уже наливавшееся грозовым сине-лиловым цветом, а где-то у самых краев становившееся темным и мрачным, как это декабрьское утро. «Н-но-о, родимая!» – будто заправский кучер, покрикивал и потряхивал вожжами Андрей Кузьмич. В лицо о. Иоанну дохнул нагнавший сани ледяной ветер и полетел дальше, в Шатров, где последнюю ночь спокойно почивали в своей домовине всечестные останки преподобного Симеона.
Холод принялся прокрадываться к нему, пробираясь сквозь шубу, меховую телогрейку, вязаную толстую фуфайку и теплое исподнее. Под шапкой застывал лоб. Дрожь пробирала. Теперь даже в рукавицах ныли старые пальцы с распухшими суставами. Внутри окоченевших колен зашевелилась и подкатывала оттуда к самому сердцу и остренькими мышиными зубками покусывала его отвратительная мозжащая боль.
Как ветхую одежонку, донашивает старый человек свою плоть.
И жаль, а пора расставаться. Ибо плоть моя, по горькому слову Иова-страдальца, на мне болит.
О, печальная участь!
Умирает и распадается.
Навсегда разоблачиться и уснуть последним сном.
Иными днями с укоризной призываешь Создателя и со слезами говоришь Ему: зачем медлишь и не берешь меня к Себе? А то вдруг проснешься с ощущением неведомо откуда взявшейся молодой силы и шлешь хвалу Господу за щедрый дар сей временной жизни, и думаешь: как хорошо! Когда, к примеру, летом, в июле, этой же дорогой едешь в Шатров на обретение мощей преподобного, и солнце пылающим шаром плывет в яркой синеве, и притихшая земля источает сухой сладкий запах цветущего травяного половодья, и поднявшийся в Бог знает какую высь крохотный жаворонок выпевает свой ликующий псалом, и, как в Эдем, ты въезжаешь под роскошную душную сень примолкшего леса, или когда зимой по сверкающему россыпью бессчетных самоцветов снегу спускаешься к берегу Покши и восхищенным взором созерцаешь созданное вдохновленной природой царство завораживающей красоты, – ах, кто бы знал, как скорбно становится тогда при мысли, что, может быть, ты видишь все это в последний раз! Вслед за тем приходит другая мысль. Восторгающее нас совершенство Божьего мира не есть ли лучшее доказательство того, что и жизнь, и земля даны нам для творения дел любви и добра? Преподобный питал из своих рук медведя – столь глубоко сердце старца было проникнуто жалостью ко всей твари! Человече! Все жалей, обо всем сострадай, имей сердце милующее. И думай хотя бы изредка об ответе, который рано или поздно придется тебе держать перед Судией всех. Милый. Имей в душе память смертную, но не требуй от себя непосильного. Бери вподъем. Отцу моему говорил преподобный, что подвигов сверх меры предпринимать не должно. «Что толку изнурять плоть, – он говорил, отец же мой, иерей Боголюбов Марк Тимофеевич (в ту пору, впрочем, был еще диаконом), ему внимал, лелея мечту мудрые слова старца, как дорогое наследство, передать детям, – ежели в конце концов ты так изнеможешь, что не будет сил прочесть даже “Отче наш”. Ибо при изнеможении тела может у тебя ослабеть душа. Скажут, коря тебя: а вот, к примеру, авва Дорофей вкушал весьма мало и не каждый день, а никакого расслабления не знал и был всегда бодр и силен. Радость моя! Помни: “Могий же вместити да вместит”. И потом: одно дело инок, другое – священник со чадами не только духовными, но и по плоти и с милой супругой своей, и совсем иное есть человек мирской, со всех сторон осаждаемый страстями и едва поспевающий обороняться от них. Ежели монастырь, – продолжал старец, – возжелает сотворить из мира всеобщее себе подобие, то мир усохнет, а монастырь протухнет. Ежели мир навалится на монастырь, то монастырь, как град Китеж, скроется в некоем подводном царстве, а мир примется плясать и веселиться на опустевшем месте – пока не обезумеет вконец. Средний путь, он же путь золотой, он же царский, его держись. Духу давай духовное, телу – телесное, потребное для поддержания в нем сей временной жизни. Так во всем».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу