Старец Боголюбов сидел, прислонившись спиной к переднему высокому борту телеги. Чем ясней становилось вокруг, тем отчетливей различал Исай Борухович бледное его лицо со впалыми щеками, темные глаза под седыми бровями и длинную, по грудь, серебряную бороду. Игумения с ним рядом молча перебирала четки.
– Он любящий сын ваш, – собравшись, проговорил наконец Шмулевич. – У него сердце за вас кровоточило. И мой сын – так я думаю – тоже стучал бы во все двери, чтобы спасти отца. Он далеко, мой Давидик. А второго убили, Арончика, и нет у меня его могилы, но есть боль, с которой я умру. А я – что я?! Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху.
Голос Исая Боруховича дрогнул, и, всей грудью вдохнув прохладный воздух раннего утра с его запахами невдалеке бегущей реки, вековых сосен Юмашевой рощи и цветущих лугов, он поник и замолчал. Только сердце вопило.
Разве бесчестным был я в жизни моей?
Но некому оплакать меня, сходящего в могилу.
Разве не стремился я делать добро?
Но некому разодрать одежды свои в знак скорби обо мне, насильно отданном смерти.
Разве был я непочтительный сын? ненадежный муж? нелюбящий отец?
Но некому сказать мне слова утешения, некому пойти за гробом моим. Жена моя томится в неведении, сыновья – один на небесах, другой за океаном. Прощай, моя Берта; прощай, Давидик, тебе, живому, завещаю молиться обо мне, как я со дня гибели отца моего, Боруха, молился о нем такими словами: «Да будет душа его пребывать в обители вечной жизни вместе с душами Аврагама, Ицхака и Яакова, Сары, Ривки, Рахели и Леи и прочих праведников и праведниц, обитающих в раю»; а тебе, Арончик, скоро скажу: «Здравствуй, сын мой!» И моя душа с его душой встретятся, и с душой Сарры, матери моей, и Боруха, отца моего, и Израиля, отца моего отца, и со всеми душами благословенных наших из колена Вениаминова, и вместе будем ждать пришествия Машиаха, когда, по обретению тел, предстанем все в великий и страшный День Господень перед неподкупным судом.
Миновав Успенский собор с его высоченной колокольней, откуда злодеи сбросили вчера несчастного Михея, свернули налево, на улицу Победы Пролетариата, бывшую Торговую, и неспешно поехали по ней к дороге на Красноозерск, с которой был съезд в Юмашеву рощу. Град Сотников еще спал, но уже давала о себе знать пробуждающаяся жизнь. В тишине раннего утра далеко было слышно, как где-то во дворе звякала цепь колодца, гремело пустое ведро и скрипел ворот. Гомонили птицы, сильно и хрипло кричал проспавший свой час петух. Показался на улице древний старик в валенках и, приставив ко лбу ладонь, пытался разглядеть: что за народ ни свет ни заря едет неведомо куда мимо его дома? «Прощай, дедушка», – из первой телеги сказала ему игуменья, а из второй заорали: «Нечего тебе пялиться, старый хрен! Иди к своей старухе!»
Предвещая жаркий день, наливалось синевой небо.
– Что ж, мать Лидия, – обратился о. Иоанн к игуменье, – житие наше кончается, давай-ка на исповедь. Я тебя поисповедую, а вслед и ты меня. А ты, дорогой человек, – он взглянул на Шмулевича, – не желаешь ли очистить душу покаянием? Покаяние и ваши мудрецы признают. И не сомневайся, и не думай, что как-де я, иудей, испрошу отпущение грехов у православного священника. – Старец Боголюбов светло улыбнулся. – У Бога просишь, от Бога получаешь. В жизни мы разные, в смерти – единые.
– Я уже покаялся, – кратко ответил Исай Борухович и указал в бездонную синюю высь. – Перед Ним.
– Сам гляди, милый. У нас времени осталось – вздохнуть и выдохнуть. – И о. Иоанн прикоснулся к плечу игуменьи. – Благословляю тебя.
Мать Лидия, по-прежнему перебирая четки, заговорила:
– Ты, батюшка, сам знаешь, я в монастырь девчонкой пришла… Что мне было – семнадцать? А как бы и не шестнадцать. И такое горение во мне было, так сердце к Спасителю рвалось, так я Матерь Божью любила… И мама рыдала, и папа грозил, и запирал меня – хорошие они, добрые, верующие, особенно мама, Царство им Небесное, но они мирского счастья мне желали, для единственной-то своей умницы-красавицы, – а меня хоть режь, хоть жги. Никого не надо, ничего не хочу, только Христу по гроб жизни в невесты. И отпустили. Мама меня сюда привезла и с рук на руки игуменье Варваре передала, ты, батюшка, может, ее помнишь…
Отец Иоанн кивнул.
– Как не помнить! Великого духовного зрения была матушка. В чужой душе потемок не знала.
– Не знала, – откликнулась м. Лидия и вытерла глаза углом черного платка. – Я смерти боюсь, – вдруг сказала она и в упор взглянула на о. Иоанна черными, влажными глазами. – Не смерти, нет, я, батюшка, знаешь, чего боюсь? Вот они, – кивком головы она указала на ехавшую следом телегу, где покуривала и подремывала расстрельная команда – пять человек с винтовками, – выстрелят, и пуля в меня войдет… – Игуменья сжалась, как от удара, и вздрогнул, услышав ее слова, Исай Борухович и с невольными слезами прошептал: «Шма Йисро-эйл…» – А я еще живая, я все чувствую, а пуля эта, может, до смерти сразу не убьет, только мучить будет… Мучений боюсь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу