— С вашего позволения, синьор, — сказала Тута старику. При этом она с улыбкой поклонилась, словно оказала услугу не спящему безработному, а ему самому. — Подайте милостыню бедному малютке.
— Нет, — со злостью ответил старик (кто знает, почему он, собственно, злился) и снова уткнулся в газету.
— Как–нибудь проживем! — вздохнула Тута. — Господь нас не оставит. — Она села на другую скамью, рядом с оборванной старухой, и тут же завела с ней разговор.
Туте недавно исполнилось двадцать; была она маленькая, грудастая, с удивительно белой кожей и с черными блестящими волосами, расчесанными на пробор и заплетенными в две толстые косы. Глаза ее смотрели хитро, почти вызывающе. Время от времени она покусывала губы; ее маленький, слегка вздернутый носик тревожно вздрагивал. Тута рассказывала старухе о своих горестях. Муж...
С самого начала старуха взглядом дала ей понять: хочешь разговором душу отвести — пожалуйста, но обмануть меня тебе не удастся.
— Законный муж?
— В церкви венчались.
— Ах, в церкви?!
— А что, этого мало? Все равно муж.
— Нет, дочка, так проку не будет.
— Как не будет проку?
— Да уже так, не будет.
А ведь старуха была права: проку у них не вышло. Недавно муж Туты пожелал избавиться от нее и вот заставил уехать в Рим: пусть она поищет там место кормилицы. Тута не хотела ехать: кто ее возьмет в кормилицы, если сынишке уже почти семь месяцев? Две недели она прожила у одного маклера. Платить за жилье и за еду было нечем, и жена маклера набралась наглости предложить ей...
— Понимаешь? Это мне–то?
От «злости» у нее пропало молоко. И теперь она не может накормить грудью даже своего бедного малютку. Жена маклера забрала у нее серьги и узелок с вещами, которые она привезла из деревни. И она очутилась на улице.
— Знаешь, без всяких шуток, на улице!
Вернуться в деревню она не могла, да и не хотела; муж все равно прогнал бы ее. Что же теперь делать, ведь малыш связал ее по рукам и ногам. Ее и в служанки–то никто не возьмет.
Старуха слушала Туту с недоверием. Уж больно спокойно та рассказывала о своих бедах, а повторяя свою неизменную присказку: « Знаешь, без всяких шуток », даже улыбалась.
— Откуда ты родом? — спросила старуха.
— Из Коре. — Она задумчиво глядела куда–то вдаль, точно видела там свое родное селение.
Потом встряхнула головой, посмотрела на малыша и сказала:
— Куда мне его девать? Бросить здесь прямо на землю? Мою сладкую ягодку!
Она схватила малыша на руки и начала крепко, крепко целовать.
— Сама небось согрешила? Чего же теперь плачешься?
— Я согрешила? — повернулась к ней молодая мать. — Ну, согрешила, за это меня и покарал Господь. А вот малютка мой за что страдает? Он–то чем виноват? Нет, не все Господь делает правильно. А раз так, что ж тогда с нас, глупых, спрашивать? Как–нибудь проживем.
— Ну и жизнь! — вздохнула старуха, с трудом поднявшись со скамьи.
— Горе одно! — кивнув головой, добавила другая старуха, которая проходила мимо, опираясь на палку всем своим грузным телом. Оборванная старуха порылась в своих лохмотьях и вытащила маленький, завязанный ремешком мешочек. Потом вынула из него кусок хлеба:
— На, бери, хочешь?
— Еще бы. Да вознаградит тебя Господь, — поспешно ответила Тута. — Наконец хоть хлебушка пожую. Поверишь, с утра маковой росинки во рту не было.
Она разломила хлеб на две части; большую часть оставила себе, меньшую всунула ребенку в розовые пальчики, которые никак не хотели разжиматься.
— Хлебушек это, Нино, хлебушек. Вкусный! Мягкий! Хлебушек, хлебушек!
Старуха поплелась по дорожке, тяжело волоча ноги; вместе с ней ушла и та, другая, с палкой.
В садике стало оживленнее. Сторож принялся поливать цветы. Но даже шумные струи воды, казалось, не могли пробудить их от глубокого сна. От цветов веяло бесконечной печалью. Грустную картину являли собой и редкие газоны, сплошь усеянные яичной скорлупой, клочками бумаги, кожурой; чахлые, обложенные зеленым дерном деревца были привязаны к обломанным кольям.
Тута задумчиво смотрела на невысокий круглый фонтан посреди сада. Стоячая вода в нем позеленела и покрылась слоем грязи. Лишь когда кто–нибудь из сидевших вокруг фонтана бросал туда кожуру, слой грязной воды на мгновение расходился кругами.
Солнце уже садилось, и почти все скамейки были теперь в тени. На одну из них села синьора в белом платье. Ей можно было дать лет тридцать. Лицо у нее было все в веснушках, волосы всклокоченные, рыжие с медным отливом.
Читать дальше