– Щзых в следующем году будет джфык и зхкыр!
– А хвыкщ или цывш? – набравшись смелости, крикнула с места диспетчер Дронова.
В зале раздались смешки, а смущенный Кулешов ответил:
– Хвыкщ, хвыкщ, конечно!
– Цывш теперь, Дронова, это уже скорее зкрвуч! – громко пожурил Дронову, сидящий рядом старый бригадир Жулебин.
Тут зал почему-то неодобрительно загудел.
– Зкрвуч тоже, знаете ли, не хвычкуц, тем более на целый год! – неожиданно крикнул из дальнего угла слесарь Семагин, из которого обычно двух слов было не вытянуть. Если не считать нецензурных.
Реплику Семагина поддержало несколько рабочих.
– Это, товарищи, ждкщы какой-то! Хрц и дырц!
– Дырц за прошлым годом хыцч! – ответил раздраженный этой поддержкой Жулебин.
Партбюро с растущим смятением следило за этой перепалкой, в которую включалось все больше и больше народа. О чем шла речь, они понятия не имели, но складывалось ощущение, что в данный момент решается что-то важное и, что самое страшное, без их участия. Они переводили растерянные взгляды с одного кричащего рабочего на другого и чувствовали, что сходят с ума.
– До драки бы не дошло, – прошептал замдиректора завода на ухо секретарю партячейки.
– М-да, – неопределенно протянул секретарь.
Он понимал, что надо как-то заканчивать эту фонетическую вакханалию, но не знал как. К тому же он надеялся, что авось само рассосется. Но когда кто-то крикнул: “Кывщ требую поставить на голосование!”, а зал ответил одобрительными аплодисментами, понял, что само не рассосется.
– Они сейчас кывщ какой-то на голосование ставить будут, – угрожающе зашипел ему в ухо представитель райкома.
Секретарь партячейки мгновенно вспотел. Не хватало только, чтобы сейчас на голосование поставили очередной набор шипящих согласных. И поди потом пойми, за что они тут проголосовали – может, против советской партии.
Он сглотнул комок, резко встал и, громко постучав ложкой по графину с водой, обратился к залу.
– Товарищи, эээ… я думаю, собрание можно считать закрытым.
– Выкчщ? – крикнул кто-то из зала.
– Выкчщ, – после небольшой паузы уверенно согласился секретарь, приготовившись к худшему.
Но зал почему-то взорвался бурными аплодисментами. Покрасневший от смущения секретарь стал собирать папки с документами. Довольные рабочие потянулись к выходу. Это собрание так потрясло сидевшего в зале корреспондента “Вечерней Москвы”, что уже на следующий день в газете появилась полная стенограмма этого знаменательного события. А, прочитав ее, все московские и подмосковные заводы и фабрики, колхозы и учреждения принялись проводить подобные собрания. Так “пзхфчщ” сделал свой главный и решающий шаг – с газетных полос в народ. Детским лепетом казались теперь первые робкие газетные статьи с цитатой Сталина – народные массы созрели для нового почина. Собрания теперь проводились легко и без обычного “добровольного” принуждения – люди сами спешили постановить, что “джвх будет щызгы”, а “взхкн решительно осуждает фщшц”. Стенограммы этих бесконечных заседаний бурной рекой стекались в Москву, где уже никто не знал, что со всем этим половодьем делать. Тем более что зараза проникла и в последний оплот “разума” – министерство госбезопасности. И это было воистину началом конца. Теперь обвиняемые подписывали признания, состоящие из всяких шипящих согласных, а следователи вынуждены были эти признания подшивать, а обвиняемых выпускать, ибо сажать за всякие “щызвх” они не могли, а интересоваться, что это значит, боялись – Сталин слов на ветер не бросает. В деревнях теперь распевали частушки примерно такого содержания:
Захыдщ жвзэцэа
Тырцты, тырцты, хэзэха.
Все смеялись до коликов и веселились до утра.
Люди по всей стране как-то распрямились, стали держать себя уверенней. Говорили на любые темы, не боясь ни наушничества, ни доносов. Да и доносы теперь писали уверенно, не стыдясь и не терзаясь муками совести: “Такой-то такой-то такого-то числа вслух щшкых и часто знрыв” . И все. И донос написал, и совесть не замарал. Кто там поймет, может, ты написал, что “такой-то такой-то вчера вслух читал речь Сталина и часто восторженно цокал языком”. Доклады на всяких собраниях теперь импровизировали, а не читали по бумажке. Причем никто не боялся оговориться или что-то напутать. Реакция зала была всегда бурной. Люди хлопали и кричали что-то с мест. Кричали, естественно, тоже какую-то абракадабру. Вслед за простым народом и чиновниками осмелела и вечно испуганная интеллигенция. В их разговорах то и дело стали всплывать запрещенные имена. Часто можно было услышать, что “Набоков зывх, а иногда и дчащ” или “Мейерхольд ыфышц, хотя и здлыщ”. Пробовали, конечно, что-то и писать подобным языком, но редакции пока еще отвергали рукописи, объясняя это тем, что язык этот слишком “простонароден”, да и рвущиеся к славе литераторы не могли толком объяснить, ни о чем их произведения, ни чем они отличаются от других пишущих тем же языком. На этом фоне в самом выгодном положении, как ни странно, оказались безродные космополиты с их пресловутой пометкой “пзхфчщ”. Чем больше в МГБ путались в шипящих согласных, тем меньше у них было желания и времени заниматься еще и космополитами.
Читать дальше