Где-то, не помню где, кажется, у Лествичника, прочла я забавную историйку про блаженного послушника Акакия, которому достался не в меру жестокий наставник. А идея послушания вещь весьма утонченная, и Акакий вечно ходил весь в синяках и ссадинах, пока старец его совсем не убил, а когда убил и закопал, побежал докладывать об этом своему другу, тоже монаху. Тот не поверил, и пришлось старцу привести его на могилку праведника и прямо спросить, обращаясь к свежему холмику:
— Акакий, умер ли ты?
— Нет, отче, — отвечал послушник из гроба. — Разве может умереть находящийся на послушании?
Вот из породы таких русско-византийских послушников и был мой Акакий — Акашей я его называла ласково, а он приносил мне сигареты и пряники, и мы целыми ночами сидели — он слушал меня, а я ему говорила, говорила, чуть философом не стала, пока говорила. Особенно он любил про Бальдра. Однажды мы с ним даже вместе ели снег. Только он ничего не понял, потому что дурак непроходимый. У него вечно болели глаза, он был страшно близорук, да и руки у него были на удивление короткими — казалось, они даже не доставали до карманов, и потому висели вдоль туловища, как две колбасы. Взгляд у него был очень странный — иногда про голос говорят, что он надтреснутый, вот такой у него был взгляд, и очень короткий — казалось, его хватало только на полметра. Личико — омерзительней трудно сыскать — казалось, оно состояло из мелких розовых пупырышков. В довершение всего он был лимитчиком.
Я его в церкви встретила. Он стоял на коленях на холодном полу, и от него веяло холодом, будто это Бальдр. У него действительно были светлые волосы и светлые ресницы, только кожа была болезненно розовой. Он был праведник, и девственник, и лимитчик. Я говорила вам уже, что восхищаюсь мужчинами, а это был вообще Бальдр, хотя несколько недоношенный.
Боже мой, я так много говорила о Ефиме, и до сих пор ни словом не обмолвилась о его недоносках. У него тоже была идея-фикс. Дело было так. Еще будучи четырнадцатилетним начинающим наркоманчиком, он научился рассуждать о высоких материях, а в возрасте лет восемнадцати неожиданно поумнел, оставил наркотики и принялся за портвейн, но не забыл как еще будучи наркоманчиком читал книжки; и вот как-то ему ударило в голову про недоносков. Думаю, что он просто, сдавая сессию на втором курсе, начитался Баратынского и по пьяной лавочке обалдел от его стиха на эту тему («Я из племени духов» и проч.) Я как-то присутствовала при том, как он с Луизой про это говорил, черт возьми, в каждом мужчине есть непостижимая для моей дурной головы коробочка, из которой выскакивают замечательные идеи. Во всяком случае, эту гениальную мысль я приняла безоговорочно и позволю себе считать ее своей.
Он говорил совершенно серьезно, и никому не приходило в голову над этим красивым бородачом смеяться. Уже потом, когда он ушел, все стали пожимать плечами, но меня на его месте вообще не стали бы слушать. Он говорил, что люди по своей природе недоноски, как у Баратынского в смысле «Мир я вижу как во мгле; арф небесных отголосок слабо слышу… На земле оживил я недоносок». Но эта идея не нова, и толкователи Баратынского, безусловно, не раз ее высказывали. Короче, беда человечества в недовоплощенности идиотской, ибо, положа руку на сердце, кто из нас не чувствовал в своей душе чего-то такого самому ему не доступного, вдребезги разбивающегося о нашу человеческую природу? — в этом и ее греховность. Если уж человек немножко может воплотиться, то мы кричим, что он гений.
— Мы стремимся втиснуть себя в узкие мифологические рамки, а наша высшая сущность гротескна, — разошелся он тогда. — И не так уж мы непохожи друг на друга — все так называемые индивидуальные особенности возникают только при попытке воплотиться. Кому-то это удается лучше, кому-то хуже, и у всякого своя ущербность. Кстати, вы замечали, что иногда картины бездарных художников куда интереснее, чем у талантливых? Приглядитесь. Это потому, что талант есть выпячивание лишь одной из сторон личности.
Это еще не самое забавное. Лучше всего то, что он из этого вывел свою концепцию скульптур-комнат — я же не случайно обозвала их материнскими утробами. Он умен, как черт, только ему не хватает чувства юмора, но мужчине это простительно при таком уме. Видите ли, при полной невозможности понять друг друга — знаете, ведь бывает так, что человек гений, а ничего не может, как Баратынский, например, — существует еще любовь, потому что одного человека в жизни понять можно, если отказаться от черного разврата (ах, бальдровские льдинки зазвучали в голосе), а кроме этого еще существуют его, ефимовские скульптуры — потому что, сидючи в комнате, он достраивает вокруг себя свою гениальность, превращая ее в культурную ценность, и попадающий в комнату человек (зритель) присутствует как бы при процессе донашивания недоносков.
Читать дальше