— Чайник надо, — сказала мама. — По возможности, большой.
Боря приложил ладонь к виску:
— Есть, мой генерал! — И выпрыгнул из вагона.
На нижней полке тяжело заворочалась его мама Валя, толстая и всегда больная.
К нам заглянул замасленный мужичок, повертел головой в железнодорожной шапке. Женщины свесились к нему с неструганых нар, наперебой стали кричать все об одном: когда поедем и куда поедем? Мужичок пожал плечами: сведения, видно, были секретные. Зато Боря, гремя двумя ведрами и большущим чайником, влез, отдышался и сообщил, что эшелон перед нами вчера разбомбили в пух, и надо теперь ждать, пока там все разберут и очистят.
Женщины испуганно притихли. Мама сказала, что лучше бы, конечно, проскочить ночью. А в щель вагонной двери и в узкие окошки уже вплывали, густели сумерки. Боря покрутил фитиль фонаря, в вагоне вроде бы сделалось чуть светлее, зато сумерки за оконцами еще потемнели. Васька толкнул меня в бок:
— Надо печку топить, замерзнем.
Фрося и мама принялись за дело. Мама не всегда носила котиковую шубку с лисой и сапожки на каблуках — когда-то она жила в деревне и с печкой управлялась свободно. «Ишь ты», — удивилась тетка Фрося, а мама уже командовала: ставь чайник, наливай воду. Фрося выполняла команды, печка загудела, женщины и ребятишки потянулись к теплу.
— Сбегаю-ка я погляжу, как там дела, — сказал Боря.
Тетя Валя и рта не успела раскрыть, как он растаял в полутьме. Через несколько минут вагонную дверь задвинули снаружи, состав дернулся, стукнулись буфера, паровоз загудел, и мы поехали.
Тетя Валя закричала, и словно в ответ на ее крик где-то рядом так бабахнуло, что, казалось, небо обрушилось на крышу вагона. Застучали осколки, от испуга я не мог ни слова выговорить, только воздух глотал. Мама схватила меня, прижала к груди и стала гладить по голове. Потом сквозь шум в ушах до меня донесся уже не крик, а истошный вопль тети Вали. Она подползла к двери, стала дергать ее, но ржавые ролики не поддавались. Поезд набирал ход. Женщины подналегли, дверь заскрипела, отошла, в щель рванулись снег и ветер. Тетя Валя высунулась в темноту и стала звать:
— Бо-оря! Боренька! Бориска! Сыно-ок!
И другие женщины тоже начали кричать «Боря!» И мне показалось, что сквозь шум ветра и стук колес издалека, из безлунной темноты, послышался слабый Борькин голос.
Мы проскочили какую-то разбитую станцию, освещенную заревом пожара, мелькнули сошедшие с рельсов цистерны, видел я танки, пушки, машины. Тетя Валя рыдала в уголке, женщины обнимали ее, успокаивали.
Но Боря был бы не Борей, если бы через сутки не догнал наш стоящий на глухом полустанке иссеченный осколками состав. Выпрыгнув на шоссе из зеленой полуторки. Грязный и мокрый, мягко отбился от объятий матери и заявил:
— Всё! Бомбить больше не будут! Прошу взглянуть на небо.
Над нами кружил родной, со звездами на крыльях, «ястребок». Он провожал нас до той станции, где уже мирно светились окна. Мы кричали и махали летчику, который вряд ли нас видел. Сделав прощальный круг над эшелоном, он полетел назад, туда, где рвались бомбы и снаряды, где под стенами Москвы сражались и умирали наши солдаты.
* * *
Мы уезжали подальше от Москвы, от войны и бомбежек, а где-то в далекой рязанской деревне на раскисшей дороге стояла нестарая женщина с кучей детишек, вцепившихся ей в подол, и с самой маленькой на руках. Это моя будущая теща Анастасия Петровна (Настёнка — по-деревенски) вышла навстречу отступающим красноармейцам, чтобы спросить, куда же ей податься — немец-то в соседнем селе. Небритый солдатик остановился на минуту, поглядел на десять ртов — кроме Настёнкиных, еще ее родни детки, из столицы привезенные на «вольные деревенские хлеба», — и горько скривился: «Куда ж ты пойдешь, мать? Зима, с голоду пропадешь».
Немца, слава богу, отогнали, но родственники Настёнкины детишек своих возвращать не спешили — все некогда было. Как выживали в деревне, теща моя об этом не очень любила рассказывать. Соседи вспоминают, что Настёнка была на все руки мастерица: из картошки «блюда» готовила, лепешки невесть из чего пекла — жена помнит, что травой какой-то они отдавали. Настёнка и валенки валяла при свете керосинового «моргасика», и корову-кормилицу доила, и в колхозе трудилась «за палочки» (за трудодни). И на всех едоков она была одна работница и защитница, солдатская вдова, которой и плакать-то времени не было.
* * *
А мы ехали в неизвестность подальше от войны, и нас было много, и все помогали друг другу. Конца-края, казалось, не будет этому путешествию, где каждый день приходилось думать о еде или хотя бы о кипятке. Наши запасы давно были съедены. На долгих стоянках уже не женщины, а бабы, злые и отчаянные, в платках и валенках, в драных рукавицах, бежали на станцию добывать еду, воду, уголь из паровозного тендера. Приносили кто что достанет, обменяет, вырвет, выторгует. Делили добычу, первый кусок — детям. Есть хотелось всегда, но не плакали даже самые маленькие. Несколько раз доставалась нам гречневая каша с мясом — спасибо солдатикам с воинских эшелонов. А однажды, когда мы с Васькой во время долгой стоянки болтались у поезда, разглядывали паровоз, степенно беседовали с машинистом о житье-бытье, какой-то военный кашевар, поманив пальцем, подвел нас к пахучему котлу и подарил по новенькому котелку с кашей и по алюминиевой ложке.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу