Но!
Этот миг истек, и граф оказался именно там, куда и стремился, в прошлом… «Все кончено, и у меня теперь нет ничего кроме тебя. Помни об этом», — произнесла, сейчас обращаясь к нему, Анна, стыдясь посмотреть на него, сидя на полу у его ног и чувствуя себя виновной и грешной, еще теплая и дрожащая после того, как только что впервые отдалась ему. Он чувствовал себя убийцей, глядящим на тело, которое он лишил жизни. Неужели он лишит жизни и Соню?
И он убрал свою руку.
В отчаянии, она, скользя по его телу, гладя и успокаивая его, спустилась вниз, ища губами влажное, но безвольное свидетельство его мужественности и приговаривая:
— Не волнуйся, милый мой, не беспокойся, все будет хорошо, вот увидишь, успокойся, я все сама сделаю…
Он кожей живота почувствовал ее волосы, которые щекотали его, рассыпаясь по его телу, почувствовал силу ее языка и нежных, податливых губ, которые старались пробудить его, и вдруг, вытянувшись на постели, успокоился, как она и просила, как она того и хотела. И тут в его сознании, перед закрытыми глазами, вспыхнуло закатное небо с карминными слоистыми облаками, которое он несколько мгновений назад видел в окне, он двумя руками взял ее голову, приподнял ее и, не открывая глаз, губами потянулся к ее губам…
(Не ужасайся, граф Лев Николаевич, перед этой возможной любовной сценой между твоим героем и моей бедной Соней. Ничто более не унизит ни величия твоего пера, ни целостности созданного тобой образа. Продолжай покоиться на лаврах.)
«Сияй, свет прощальный, любовь последняя, заря вечерняя!» — зазвучали вдруг в его ушах строки, часто слетавшие с губ матери, и он устыдился того, как вместе с братом они смеялись над маминым любимцем, Тютчевым, уверенные тогда, что детство и отрочество бесконечны, а право молодых дерзко высмеивать старческие чувства неотъемлемо, и теперь изумился тому, что сейчас из далекого прошлого эти стихи призвала женщина, ворвавшаяся в его жизнь так стремительно и так неожиданно. «И так ненадолго, — пронеслось у него в мозгу. — Потому что к лету от меня останутся одни только воспоминания. «Он сам так захотел!» — проговорят, слизывая мороженое, те же самые губы, которые сейчас так преданы мне, потому что надеются на меня и все еще в меня верят, — подумал он, все больше и больше погружаясь в предчувствие бесповоротности принятого решения. — А будет ли счастлив тот мужчина, который уже скоро займет мое место в твоем сердце, Соня?»
— Ах, Соня, Соня, — простонал он.
Но она расценила это по-своему и предалась ему с еще большей страстью.
А если бы он открыл глаза или если бы она взглянула в сторону окна, то они бы увидели, что и тот, с выпученными глазами, у которого голова была раздута водянкой, и тот, чье лицо напоминало рыбью голову с толстыми деснами без единого зуба, и тот, обкорнанные уши которого были похожи на уши среднеазиатской овчарки, и тот, у которого болезнь чудовищно искривила кости шеи, рук и плеч, и тот, карликового роста, с руками, на которых было всего по два пальца, и с двумя дырками посреди лица вместо носа, и та, глухая, с зобом, которая и привела за собой всю эту процессию, украшенную сухими листьями, репьями и чертополохом, — все они и еще те, кто приковылял позже, теснились возле огромного больничного окна, разомлев от той картины, которую видели в комнате, и прекрасно понимая и смысл и страсть движений, за которыми они следили и которым они — о боже! — пытались подражать и языками, и руками, и горбатыми спинами, всеми своими изуродованными телами, сгрудившимися сейчас за стеклом, подражать умильно и ласково, потому что именно умиление и ласку испытывали они, понимая и чувствуя, несмотря на всю скудность своих физических и духовных возможностей, как хорошо сейчас тем, двоим, столь похожим на них, которых они видят в комнате на кровати…
…но тут, тем же широким движением, каким ревущий по камням поток, вдохновленный еще в горах дерзновенностью впадающих в него бурлящих ручейков («бежать, бежать, бежать…» — откликалось эхом на всем пространстве души Алексея Кирилловича), сметя все, что стояло на его пути, неукротимый, мутный от всего, что увлек за собой в своем мощном движении, достигнув равнины, вдруг широко и безмятежно разливается, уподобляясь в своем покое одному лишь раскинувшемуся над ним небу, граф отстранил от лица женщины свои ладони и, резко поднявшись, проговорил лишь одно: «Я ухожу!..»
…и тогда, в тот момент, когда Вронский уже встал, они, словно своими словами он подал им невидимый знак, почти в один голос, давая выход всему, что в них накопилось за долгие минуты напряженного молчания перед окном, разразились какофонией звуков, состоявшей из стонов, мычания, визга, кряканья, писка…
Читать дальше