— Отведи мистера Бодли к постели, милочка, — говорит миссис Тремейн Девушке Номер Один.
Мистер Бодли плетется к лестнице, ведомый девушкой, имени которой он так и не вспомнил, девушкой, в ночную сорочку которой он вот-вот облачится.
— Премного обязан, — бормочет он. — Но я всегда сплю один, понимаете? Кровать только для этого и предназначается, так?
— Так, сэр, — подтверждает Девушка Номер Один.
— Еба-еба добрый сон, сэр, — говорит Лили.
— Доброго вам утра, — сэр, — говорит миссис Тремейн.
— Покойной ночи, леди, — отвечает мистер Бодли. — Покойной ночи, дорогие леди. [1] Мистер Бодли повторяет слова Офелии из IV акта (5-я сцена) «Гамлета» (пер. Бориса Пастернака).
В тот утренним час, который люди порядочные проводят уже на ногах, предаваясь полезным занятиям, Конфетку пробуждает от крепкого сна, вкушаемого ею в борделе миссис Кастауэй, некий назойливый голос. Звучит он, благодарение Богу, не в ее комнате. Голос доносится снизу, от конюшен, в которые обыкновенно заглядывают только лошади, пьянчуги да воры. И голос этот поет, исполняя под ее окном серенаду.
«Пошел к черту», — думает Конфетка и накрывает голову подушкой.
Голос поет. Он не принадлежит мужчине, который минувшей ночью делил с ней постель. Мужчина этот лежит, погруженный в пьяную дрему, за несколько миль отсюда, в респектабельном, благоухающем семейном доме. Нет, это голос женщины, густой и добродетельный.
Темно и безрадостно утро,
покинутое Тобой…
Конфетка стонет. Утро отнюдь не настолько темно, насколько ей хотелось бы: солнечные лучи проливаются сквозь оконные стекла, выволакивая ее из сладкого забытья. От подушки на голове проку нет никакого, да и дополнительные свивальники, образуемые пушистыми волосами Конфетки, тоже ничем ей не помогают. И что еще хуже, наволочка жутко смердит мужским маслом для волос, даром, что последний клиент Конфетки ушел отсюда шестнадцать часов назад, — и если она поплотнее прижмет подушку к лицу, то попросту задохнется. А пение, между тем, так и лезет ей в ухо, лишь отчасти заглушаемое хлопковой тканью и перьями.
О светлый дом, блаженный дом,
где был Христос утешен!
И гость возлюбленный его
был счастлив и безгрешен.
Конфетка отбрасывает подушку, помаргивает в золотистом свете. Евангелистка! Женщина-евангелистка! Здесь, в Сохо, на Силвер-стрит! Глупее она всех прочих или, напротив, умнее? Петь об утешенном безгрешной любовью Христе прямо перед публичным домом — это же сарказм в чистом виде, верно? Потому что наивности такой на свете просто-напросто не существует.
Нетвердо ступая (вчера она перебрала вина), Конфетка подбирается к окну и заглядывает вниз, в проулок, благо окно ее, расположенное в верхнем этаже, обзор дает превосходный. Мучительницей Конфетки оказывается дородная, накрытая черной шляпкой матрона, рядом с которой переминается с ноги на ногу жалостного вида девочка с набитой брошюрами корзинкой в руках: два темных пятна на залитых ярким светом камнях мостовой.
Взгляни в Небес святой покров,
покинь же праздности приют,
трудись и будешь ты здоров,
ведь счастье нам дает лишь труд!
Конфетку пробирает дрожь. Уже весна, однако настоящего тепла еще нет. На самом-то деле, сколь ни ярок солнечный свет, воздух остается по-зимнему колким. Конфетка же уснула вчера, не раздевшись, и теперь покрывший ее за ночь пот остывает, она ощущает себя только что вылезшей из ванны и завернувшейся в неприятно влажное полотенце. Конфетка обнимает себя руками, с силой растирает ладонями тонкие предплечья.
Миссионерка, уловив движение над своей головой, поднимает взгляд кверху, и Конфетка отпрядывает от окна. Она с готовностью предъявляет клиентам каждую частность своего голого тела, но пожирать ее взглядом прохожим, да еще и в нерабочее время, не позволяет. Хочешь посмотреть — плати.
Провозвестница добрых дел, почуяв, что у нее появились слушатели, запевает еще громче, с такой силой, что, кажется, того и гляди сорвет голос, и к верхнему этажу дома миссис Кастауэй возносится новое песнопение.
Долго я спал в беспробудном грехе,
так и проспал бы до судного дня!
Боже! Прости прегрешенья мои!
Пусть Твоя милость падет на меня!
«Падет на меня»? Конфетка мгновенно прикидывает, не надеть ли перчатку, не выудить ли из ночного горшка какашку, да не запустить ли ею в голову завывающей на улице дуре — вот тебе милость Божия! Но ведь она, скорее всего, промахнется и только перчатку зря погубит. А если и попадет, ниоткуда не следует, что пение прекратится; среди этих крестоносиц попадаются жуть какие неотвязчивые — куда до них учуявшим течную сучку псам. Нет, лучше заняться каким-нибудь делом.
Читать дальше