Казалось, человечество возвращается к прежним предрассудкам, однако поборники Просвещения вспомнили о протестантском гуманизме. Ход их рассуждений сводился к следующему: если народ, изначально проклятый природой, влачит жалкое существование, следовательно, его врожденные пороки неминуемо усугубляются. Это бросает тень на белых европейцев. Новый революционный лозунг: "Что сделал ты для улучшения еврея?" уже вставал с зарей Просвещения, но луч освобожденного разума высветил тупик: те, кто нуждался в улучшении, неожиданно уперлись как бараны. Выходом из тупика мог стать добровольный отказ от иудаизма, его решительная эвтаназия: этот путь обозначил Кант, постеснявшийся выкрикнуть привычное: "Смерть жидам!". Шопенгауэр, назвавший древний иудаизм каменным мешком, выразился мягче.
Здесь в дискуссию вступили католические богословы. Для того чтобы
освободить евреев от иудаизма, христианские мужи выработали стратегию, согласно которой следовало, во-первых, запретить традиционное платье, во-вторых, обычаи и религиозные обряды, но главное, выбросить из немецкого лексикона само слово еврей. Логика проста и понятна: слово, ставшее презираемым, не позволяет евреям обрести чувство чести, которое приравняло бы их к другим гражданам.
Перелистывая немецкие страницы, исполненные призывов к ассимиляции, Юлий думал о своей семье, вставшей на этот путь по доброй воле. Двигаясь постепенно, он приходил к осознанию того, что внутренняя политика СССР - в ее отношении к евреям - уже прошла существенную долю указанного пути. Он думал о слове, изъятом из обращения, о том, что нет больше ни особого языка, ни странных обычаев и традиций. Еще одно поколение, и страх, гуляющий на одной шестой суши, выветрит еврейские имена...
Теперь Юлий наконец сформулировал. Антисемитский апофеоз немецкой философии, остановленный советской победой, подхвачен идеологией победителей. Это означает, что мало-помалу, скрупулезно следуя за источником, наши идеологи доберутся до последнего и окончательного решения.
Есть два пути, не пресекающие надежд на спасение. Первый - простой, а значит, подходящий для большинства: принять ассимиляцию, не мудрствуя, потому что в противном случае, о чем свидетельствует историческая логика немецкого антисемитизма, приходит черед аннигиляции. Необходимая простота селилась в выхолощенных мещанских душах, знать не знающих о том, что, оторвавшись от веры своих предков, они - на самом деле - идут по пути собственного спасения. "Если есть надежда - она в мещанах", - Юлий сформулировал, морщась.
Второй путь представлялся более сложным. Он предназначался для тех, кто должен был ассимилироваться сознательно, то есть осознавая собственное метафизическое иудейство, вытравить из себя остатки исторической памяти. На этом смутном и тайном пути, по мнению Юлия, открывалось и собственное, и национальное спасение. Новое еврейство - развоплощенную метафизическую реальность - он видел бесплотным, похожим на жизнь в блокадном городе.
Смутные прозрения требовали ясности. В течение многих месяцев Юлий пытался приблизиться к ней шаг за шагом, однако книги, к которым он обращался, подсовывали кривые зеркала. С каким-то гадостным и унылым постоянством они раскрывались на свидетельствах тех, кто - задолго до Юлия - пережил метафизику еврейства: прошел по этому пути и описал тернии. Двое, от чьих свидетельств он не мог отмахнуться, отстояли друг от друга более чем на век.
"Весь стройный мираж Санкт-Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался и бежал, всегда бежал". Всегда, вырвавшееся из груди Осипа Мандельштама, означало дурную бесконечность: вечный ужас и вечную муку.
Другое свидетельство вылилось из-под пера женщины: "У меня была странная фантазия: когда меня забросили в этот мир, неземное существо, провожавшее меня, вырезало в моем сердце слова: "Ты будешь необыкновенно чувствительна, ты сможешь видеть вещи, скрытые для других глаз, я не лишу тебя мыслей о вечности... Да, чуть не забыл: ты будешь еврейкой!" Ни на одну секунду я не забываю этот позор. Я пью его с водой, с воздухом, с каждым вздохом".
Слова, написанные по-немецки рукой неизвестной Рахель Левин, добавляли бесконечности еще один мучительный штрих. Их Юлий прочел и перевел за несколько дней до того, как мать, в последнее время зачастившая к подруге, сообщила, что назавтра ей понадобится помощь.
Читать дальше