* * *
Она замолчала, задумалась, наклонив голову, с горькой полуулыбкой на лице, словно всматриваясь в прошлое, в свое недолгое счастье, которое подарила ей судьба, чтобы тут же обрушить свои удары.
Андрей смотрел на ее опущенную голову, поникшие плечи, и что-то щемящее-щемящее было у него на сердце…
Он жил эти годы войной, видел и знал одну войну; казалось, больше ничего не существовало, не осталось и не могло быть в человеческой жизни. Как странно, как удивительно, что где-то в ту же самую пору люди могли жить какими-то иными чувствами, иными страстями, что к ним могла приходить любовь и они любили, принадлежали друг другу, ждали детей, пытались складывать свое счастье, хрупкое и ненадежное – так не ко времени, вопреки невзгодам и превратностям. И было в этом что-то трогательное, грустное и мудрое, как в полевых цветах, что, подчиняясь одним лишь законам природы, распускались, когда приходил их срок, и цвели на опаленной фронтовой земле. Их мяли солдатские сапоги, колеса пушек, гусеницы танков, они погибали, раздавленные, втоптанные в грязь и кровь, но рядом с погибшими глаз замечал ростки новых – точно отрадный символ извечности и неистребимости жизни…
– Что ж, спать все-таки надо, – поднялась Галина. – Смотри-ка, – взглянула она на ходики, – поздно-то как!
– Только ты особенно не хлопочи, – попросил Андрей. – Что-нибудь под голову, а накроюсь шинелью. Галя! – повысил он голос, видя, как она тащит из-за перегородки всю свою постель: подушку, одеяло, войлочный матрасик. – Ну, зачем это?
– Ничего, я с мамой устроюсь. Потуши свет, когда станешь ложиться.
Кривясь от боли, возникавшей в ноге при каждом резком движении, Андрей стянул сапоги, гимнастерку. Самое лучшее сейчас было бы заснуть крепким сном без сновидений, после которого всё, что было накануне, теряет над человеком свою непосредственную живую власть. Но Андрей знал, что заснуть как раз и не сможет.
Он повернул в патроне нагревшуюся лампочку, лег на лавку, накрылся стареньким, пропахшим подвальной затхлостью одеялом.
– Ну, как тебе там? – заботливо спросила из-за перегородки Галина.
– Хорошо, спасибо. Спи.
* * *
Подвал погрузился в тишину. Не в ту чуткую, настороженную, готовую отлететь вмиг, как непрочный сон, тишину отдохновения, что наступает на земле с приходом ночи, а в оцепенелую, тяжелую, как свинец, непроницаемо-глухую, какая возможна только там, где нет ничего живого, – под толщей каменных пластов, в заброшенных стволах шахт, в бездонных глубинах морей и океанов. Эта тишина угнетала, давила, словно вместе со всем окружающим хотела омертвить и Андрея. От нее становилось не по себе. Жутко было думать о холоде замыкавших со всех сторон стен, о тяжести обломков, придавивших сверху кирпичные своды подвала, о том, что за этими сводами, за навалами щебня – только немые страшные костяки развалин, осенний мрак, сырой свистящий ветер да громыхание ржавых листов железа на обгорелых, провалившихся кровлях.
Андрей прислушался: даже дыхание Галины и ее матери не доносилось до него.
И впервые у Андрея нестерпимо заныло, дрогнуло в груди, и что-то расслабляющее вкрадчиво, змеей поползло в душу, стало точить, разъедать изнутри, парализуя волю, лишая мужества.
Он чувствовал: надо обязательно справиться с подымающейся тоскою, она опасна, она – как болезнь, которая может убить, нельзя, чтоб она одолела, взяла над нами власть, и, мучаясь в этой борьбе, изнемогая, как в приступе настоящего недуга, он застонал, заскрипел зубами, завозился и, не в силах улежать на лавке, рывком поднялся и сел, спустив ноги. Одеяло свалилось на пол.
– Ты что, Андрей? – спросила Галина, расслышав шум и его приглушенный, сквозь стиснутые зубы, стон.
Он долго думал, как ответить, потом сказал:
– Ничего, это я так… Курить захотел.
На ощупь свернул цигарку. Красный огонек, потрескивая, замерцал в темноте…
* * *
Должно быть, потом он все-таки заснул, но переход от яви ко сну и ото сна к яви совершился для него абсолютно незаметно, он не ощутил протекшего времени – проснулся на той же мысли и с той же болью в груди, будто только на мгновение смежил и тут же открыл веки.
Под сводчатым потолком серел квадратик окна – наверху занимался сумрачный, пепельный рассвет.
Угрюмое оцепенение по-прежнему владело подвалом, но тишина уже не казалась глухой и мертвящей: что-то живое пробудилось на поверхности земли, и сквозь узкую щель окна в подвал просачивались какие-то невнятные, неопределенные шумы, шорохи, слышался непрерывный низкий певучий звук. Невозможно было определить, где находится его источник, далеко или близко, что его рождает, – так гудит шмель или басовая струна, задетая пальцем.
Читать дальше