Еще день мы провели в поле, в пустом щелявом сарае полевого колхозного стана. Еда почти у всех кончилась, воду делили по глоткам. Ничего не оставалось, как вернуться в Хохол. Там можно было поменять на продукты вещи, там была колодезная вода.
Но там по-прежнему было и то самое пугающее, что заставило из него бежать: регистрация.
Неизвестно, что стало бы с нами, если бы мама пошла на регистрацию. Может быть, нас увезли бы в Германию, может, пришлось бы жить где-нибудь в бараке, таскать щебенку для ремонта дороги или, самим умирая с голода, веять зерно в немецкой сельскохозяйственной «экономии», переделанной из совхоза или колхоза. Могло получиться и так, как больше всего боялись мы с мамой: ее, как медицинского специалиста, забрали бы на какую-нибудь службу при немецком госпитале или санатории для выздоравливающих солдат, а меня сунули бы в детскую колонию, где отняли бы имя и под новым немецким или даже под номером стали бы онемечивать, стараясь, чтобы я забыла себя и свое прошлое, своих родителей, свой родной язык и свою родину, стали бы обращать меня в безликое существо со знаком «ost» на груди, понимающее только немецкие команды, годное для одной лишь грубой физической работы, в рабыню для услужения какой-нибудь немецкой семье.
Но помог случай. Мама встретила местную женщину, которая до войны лечилась у нее в больнице. Простые люди умеют помнить добро. Женщина, ее звали Катя, Катерина Игнатьевна, увела нас в свой дом на далекую окраину Хохла, почти на хутор. Мы стали у нее жить, как родственники, как будто мама была ее сестрой из придонской деревни и у нас там все сгорело – и дом, и хозяйство. Маму она переодела во все деревенское, дала ей сапоги, длинную юбку, заштопанную кофту, ватник, платок на голову, научила его повязывать по-деревенски. Меня тоже переодели – в длинное, на деревенский манер, платьице; осенью я носила старенькое, латаное пальтецо, мальчуковые ботинки. Все наше городское хозяйка спрятала подальше. С нею мама ходила в поле на уборку колхозной картошки и свеклы. Немцы заставляли местное население собирать колхозные урожаи. Продукты они тут же увозили, но все-таки колхозникам кое-что перепадало. Перепадало и маме, иногда она приносила с собой немного картошки, иногда – кое-какие овощи. Колхозные женщины, конечно, все до одной понимали, что мама не колхозница, видели, что она неумела и непривычна в деревенском труде, что мы не из придонской деревни, а воронежцы. Но никто нас не выдал немецкому начальству. В колхозе был бригадир, из местных, поставленный немцами; он тоже, конечно, все видел и понимал, но Катерина Игнатьевна время от времени поила его самогоном, и он тоже делал вид, что ни о чем не догадывается; наряжая женщин на работы, называл маму «сеструхой»: «Ты, Катерина, с сеструхой вот что будешь делать…» Но слово «сеструха» он всегда произносил слегка подчеркнуто, чтобы Катерина Игнатьевна и мама не забывались, всегда помнили, что он отлично знает их секрет, – какая моя мама Катерине Игнатьевне сеструха. В колхозе, заодно сказать, было много подобных «сеструх», «племянниц» и просто «родни», деревенские люди почти все подряд старались помочь попавшим в беду горожанам. А у бригадира, видно, на уме были свои расчеты, ему были кстати эти «лишние» рабочие руки, без них при полном отсутствии мужчин было бы не осилить полевые работы, выполнять немецкие приказы.
Я не была для мамы обузой, только «ртом». С деревенской ребятней я пасла чужих коров и телят, помогала крутить мельнички, на которых местные жители мололи зерно, выбирать на огородах картошку. За это хозяйки вознаграждали молоком, отсыпали горсть-другую муки, наделяли кочанчиком капусты, котелком картошки.
Поздней осенью в центре Хохла в небольшом доме открылась «гимназия», и я пошла туда со своими деревенскими подружками в четвертый класс. Учительница была русская, но проинструктированная немцами и обучавшая по их программе. Первый урок был по географии. На доску учительница повесила обычную школьную карту, изображавшую нашу страну, и, показывая на нее, сказала, что это территория «бывшего Советского Союза». Я едва досидела до конца урока и ушла домой, – я не могла оставаться в классе и слушать учительницу, ее географию, переделанную на немецкий лад. Дома я долго и горько рыдала от этих ее слов – о «бывшем Советском Союзе». Они утверждали то, что стало, и отнимали все, что было у меня прежде, там, в Воронеже, – сам Воронеж, мое детство в нем, мою улицу, мой дом, книги, школу, моих друзей и товарищей по дому и классу, моего папу, бабушку, всю нашу жизнь, все, что в ней было и должно было еще быть, – все, все, все… Я рыдала до прихода мамы с «бывшего» колхозного поля, а потом и у нее на руках, а мама не находила слов, как меня успокоить, и, прижимая к себе, гладя мою голову, только повторяла: «Все будет опять, вот увидишь… Все вернется…»
Читать дальше