В большинстве семей, знакомых Прасковье Антоновне, где вот так же без следа, без вести пропал на войне кто-нибудь из близких, получая подобные, как у Прасковьи Антоновны, ответы, испытывали даже что-то вроде отрадного облегчения, что не в мертвых их сыновья, мужья, братья, отцы, не за чертой, из-за которой уже нельзя их ждать, все же можно хранить в сердце надежду, что они живы и когда-нибудь все-таки найдутся, объявят о себе.
Прасковья же Антоновна ни на минуту не испытывала подобных обманчивых надежд. Когда пришло первое такое письмо в ответ на ее запросы, сердце ее как бы оборвалось в груди, окунулось в мучительный холод: она поняла, что сына у нее нет, война унесла, поглотила его навсегда.
Может быть, она сумела бы когда-нибудь, с течением времени, свыкнуться с потерей, будь у нее большая семья, другие дети, требующие забот, хлопот, внимания, какая-нибудь родня вокруг, возле, вообще кто-то или что-то, чтобы так или иначе заместить потерю, заполнить зияющую пустоту, образовавшуюся в жизни, в душе, во всем существе Прасковьи Антоновны. Но семья Шестаковых состояла всего из трех человек: она, муж Петр Василич да Леня – центр этого их маленького мира.
Петр Василич всю жизнь, с молодости, служил на местной почте, – тихий, скромный, трезвый, ничем не примечательный человек, без каких-либо страстей, увлечений, как у других мужчин, например, – охотой, рыболовством. Но Прасковье Антоновне он был хорош и мил именно вот этой своей обыкновенностью, простотой и ясностью во всем, тем, что она знала – союз их ненарушим, ничто, никогда не может их рассорить, разбить их маленькую семью. В сорок первом году его повезли на рытье окопов под Курск. Он мог бы не ехать, отказаться, у него было больное сердце, достать врачебные справки, но ему было совестно указывать на свою болезнь, ехали примерно такого же возраста, не лучшего здоровья сослуживцы. Там, на окопах, он и умер: копал вместе со всеми землю лопатой – и вдруг посмотрел как-то странно и повалился без звука. Похоронили его на месте, – не везти же тело в сумятице близкого фронта, при таких дорожных трудностях, домой; засыпали в неглубокой придорожной могиле теми же лопатами, которыми копали траншеи и противотанковые рвы. Бывшие с ним сослуживцы привезли потом Прасковье Антоновне оставшиеся вещи: пальто, шапку, испачканные глиной сапоги, рассказали скупые подробности…
И осталась Прасковья Антоновна в доме одна.
А когда в сорок втором перестал писать Леня, перестали приходить от него треугольнички из случайной бумаги, подвернувшейся под руки, – иногда это были какие-то ведомственные бланки, подобранные в разрушенных зданиях, иногда даже куски обоев, каких-то афиш, – Прасковья Антоновна осталась не просто одна, но в том недоступном для выражения словами одиночестве, хуже которого уже нет ничего для человеческой, материнской души на земле, и даже смерть – это желанный, спасительный исход.
Как Петр Василич на почте, так и Прасковья Антоновна с молодости работала на одном и том же месте – в городской библиотеке. В ней она продолжала работать и дальше, – пока могла, пока доставало сил. Потом вышла на пенсию. До войны у Шестаковых, как у многих потомственных жителей Ольшанска, был довольно приличный дом, не слишком просторный, но и не тесный, с огородом, садом; он стал не нужен Прасковье Антоновне, дорого было его ремонтировать, поддерживать в исправном состоянии; огород и сад требовали рук, труда, ухода, а Прасковьи Антоновны на это уже не хватало. Да и на маленькое жалованье нелегко было прожить в скудные послевоенные годы, при тогдашней дороговизне. И Прасковья Антоновна продала сначала полдома, потом еще часть. Остались у нее только комнатка с маленькими сенцами и кусочек зеленого дворика с одной огородной грядкой для лука и моркови, одной вишенкой, когда-то посаженной Леней, просто так, ради интереса: воткнул прутик, а он и прижился, пустил корешки… Еще в этом дворике были цветочная клумба, на которой летом по краям желтели бархотки и настурции, а в середине кустом поднимался табак, раскрывающий с заходом солнца свои белые звездчатые трубочки, и деревянный, ветхий уже стол со скамейкой – под Лениной вишней, в соседстве с грядкою и клумбой. Иногда к Прасковье Антоновне заходили знакомые, чаще других – ее подруга с юности Олимпиада Григорьевна, такая же одинокая, старая женщина, бывшая учительница. Прасковья Антоновна грела тогда самовар, накрывала в комнате или под вишней стол белой скатертью, ставила вазочки с вареньем, не забывая при этом обязательно упомянуть, какое варенье любил Леня, какое – Петр Василич, хотя Олимпиада Григорьевна знала это так же хорошо, как сама хозяйка; в плетеной корзине на столе появлялись припасенные для таких случаев коржики, сушки, печенье, и две старые женщины, по давней привычке, как было это когда-то в быту тихого Ольшанска, а ныне уже не поддерживается молодыми, сохранилось только в редких домах, – устраивали долгое чаепитие, с долгими беседами и, конечно, с повторявшимися уже в бессчетный раз воспоминаниями о Петре Василиче, о Лене, обо всем том, что когда-то было буднями, радостью, счастьем этого дома, от которого теперь остались только последние малые крохи: облезлый, в выставочных медалях тульский самовар, две-три вазочки, несколько серебряных ложек да фотографии в комнатке Прасковьи Антоновны – на коврике над ее кроватью. На них – Петр Василич, еще в дореволюционную пору, когда между ним и Прасковьей Антоновной было лишь отдаленное знакомство, они только раскланивались при встречах на улице: худощавый, стройный, с щегольскими усиками молодого чиновника, в мундире почтового ведомства, в фуражке с высокой тульей и кокардой. Они вдвоем – вскоре после женитьбы, в двадцать втором году. Пышные волосы Прасковьи Антоновны, какими она отличалась в юности на зависть всем подругам, собраны на затылке в тугой узел, белая батистовая кофточка с кружевным воротничком выглядит дорогим свадебным нарядом; никто бы не поверил, из какого старья она переделана, одна Прасковья Антоновна это знает, сколько понадобилось усилий и искусства, чтобы придать ей такой вид; Петр Василия – в застиранной до белизны военной гимнастерке; в ней он пришел из Красной Армии, – ничего другого у него в ту пору больше не было. У обоих – ясные, счастливые лица людей, перед которыми долгая, дальняя, заманчивая дорога: время бедствий, голода, смертей позади, предстоит радостная, светлая, добрая жизнь, о которой хочется думать, что в ней не будет ни печали, ни болезней, ни горя, – и так сколько всего этого осталось за плечами, испытано и пережито на десять людских жизней!..
Читать дальше