Нужен обыкновенный человеческий стержень, настрой, чтобы выстоять. Откуда он берется, где калится? «До сих пор меня уважали, — рассуждал Локотков, — как человека, способного к наукам, и ни за что более. Даже бывшая жена призналась как-то, что обратила на меня внимание после того, как услышала в компании разговор о моей перспективности в науке. Так все и тащилось, по инерции. В колонии меня прикрывали благодаря званию кандидата наук, то-есть за мое превосходство над ними в знаниях и способностях. И м совсем не было дела до моих человеческих качеств, разве что до элементарной порядочности. Я был и х вывеской, знаменем: вот, мол — и мы не столь просты! А, черт с ним… Только теперь вот никому нет опять дела до моих знаний, научных потенций, до любви к Истории. От меня требуется нечто совсем другое, и лицемерием будет сказать, что я не знаю, что это другое. Просто надо стать равным людям, среди которых оказался. И надо не опускаться до этой мысли, а подниматься до нее, иначе я опять угрязну в истерических выходках. Вчера дошел до того, что хотел перебить ребят, посветивших фонариком, сегодня — рассоплился перед семиклашками. Смирись, хотя бы на время. Иначе выскочишь и отсюда, и куда пойдешь? Сам окончить свою жизнь ты не сможешь, не хватит духу, нечаянной смерти ждать еще долго, следовательно — будешь жить? Только вот — что это будет за жизнь?..
Ночью Локотков сумел нащупать лишь основную, главную точку нового подхода к бытию; на остальное не хватило ни сил, ни времени. Проснулся тяжело, с недодуманной думой, и долго соображал: в чем же дело? А вспомнив, хотел забыть все, — но встрепенувшаяся мысль уже толкалась в черепной коробке, пульсировала в крови, не давалась проглотиться инерции прежнего сознания. И он, еще лежа в кровати, стал думать: как? Как сделать то, что решил? Легко сказать — сравняться с окружением. Для этого надо сбросить как минимум двадцать лет. Годы ведь не возвращаются! Не забудешь прошлого, не разгладишь своих морщин. Сколько тебе лет? Сорок. Вот так-то.
А если не забывать лет, не разглаживать морщин? Просто сделать вид, что их не было, и нет… пока. Тебе двадцать, и прожить на свете суждено не шестьдесят, а… те же сорок, положим, это немало. Двадцать, двадцать… Что же у тебя есть в эти годы? Звонкая сила юности, — ладно, оставим, скользкая тема. Нет лучшей половины студенческих лет. Нет женитьбы, Юльки. Есть ничем еще неомраченная дружба с Гастоном. Нет быстрых ночей с кратковременными избранницами. Нет счастливой уверенности ученого, что путь, избранный тобой — единственно правильный. Есть вера в себя, младенческая даже порой тоска по мамке. И нет заключения, дороги домой, Назипа, „гордого чуваша“ Ивана, тудвасевской бригады. Ничего этого нет, он молод, приехал в далекое село Рябинино, преподавать в восьмилетке предмет историю.
Вот так!
На душе у него посветлело, словно темная краска затушевалась белой; Локотков встал, побежал во двор, затем принялся умываться. „О! о! хо-адна… А-у-у!..“ — подвывал он, плеская на грудь холодную воду. „Давай-давай! — восклицала царящая возле стола хозяйка. — Три шары-те — веселей будешь! А уж, поди-ко, и всему мыться пора! К вечеру баньку затопить?“ „Надо! С грязи лопаюсь! Ух з-затопи ты мне баньку, хозяюшка-а! Я от белого свету отвы-ык! Уг-горю я, и мне, уг-горелому… ых… пар гар-рячий развяжет яз-зы-ык!..“ „О, голосистой какой! Я затоплю, мне недолго. Только уж воду таскать — это ты изволь, изволь!“ „Я изаолю, изво-олю…“
„Ничего не было!“ — говорил он себе, одеваясь.
„Ничего не было!“ — говорил, садясь завтракать.
„Ничего не было!“ — по дороге в школу.
„Ничего не было!“ — входя в четвертый класс. — Я молод, мне двадцать лет, и это мой первый урок! Вчера я еще раз перечитал учебник, кое-какую дополнительную литературу, рекомендуемую к теме, и теперь ориентируюсь в ней хоть не безгранично, но достаточно сносно». И — строгость без жестокости, доходчивость без вульгарности. Вперед, за орденами.
Кроме завуча, на урок пришла географичка Нина Федоровна, которая вела раньше историю. Она немножко мешала: шикала на учеников с задней парты, где сидела, громко делала замечания. Локотков сердито косился на нее. Вообще же урок, по сравнению со вчерашним, прошел много лучше: четвероклассники меньше шумели, были спокойнее, лучше слушали — может быть, из любопытства к новому учителю — что ж, он и за это был им благодарен. Ему важно было в этот раз ощутить атмосферу школьного урока, почувствовать его плоть, и к перемене ему показалось, что он своего добился. На вузовских лекциях это называлось — слияние с аудиторией; здесь же ни каком слиянии речи не шло — просто надо было ухватить какой-то главный нерв, управляющий классом, и держать его своей крепкой рукой до звонка, тратя порой немалые усилия. Уяснивши это себе, Локотков подумал: «Кажется, я понял, в чем дело», — и радостно вздохнул. Ему стало уже не так страшно. Учителем он все-таки будет.
Читать дальше