в данном случае был пес — весьма потрепанная дворняжка с колючками в кудлатом хвосте. Несмотря на колючки, а может, и благодаря им, он сущим сфинксом лежал в изножье медового царства. Он был рыж и морщинист, как курага, и очень, очень стар. В его глазах плясали усталые вихри истории. Он помнил даже Атлантиду. Вывести его из пифийского транса было практически невозможно: я корчил рожи, топал ногой, мог станцевать ирландский рил — противник бы даже глазом не моргнул.
Совсем другое дело Дюк, который в искусстве подначиванья собаку съел. Рыжий цербер, словно подозревая нечто в этом роде, буравил моего носатого напарника ненавидящим взглядом. Невозмутимые и неподвижные, они минут пять играли в гляделки; потом церберский нос начинал нервно вздрагивать, кожа вокруг него собиралась в недобрые складки, обнажались древние, песочного цвета резцы. Кривая усмешка сопровождалась грозным рычанием, похожим на тарахтение дряхлого, через силу разогревающегося механизма (Дюк держал руку на рычаге с отменной невозмутимостью).
Я стоял, напружинившись, изнемогая от страха и нетерпения. Громыхали секунды. Один, два, три, чудовищно-медленная женщина с девочкой, тягучий смех торговки, долгое эхо чьих-то шагов — цепь времени рвется неожиданно, и вот уже Дюк толкает меня в сторону; пес летит на него с выражением первобытной жестокости в глазах; Дюк скачет, вьется, ныряет и вспархивает, выделывает неописуемые кульбиты, выписывает безумные антраша, роняет ящики, кричит, плачет, смеется; собирается толпа; из-под зонта выскакивает хозяин пса и цветных картинок, и пока цербера оттаскивают от лицемерно рыдающей жертвы, я орудую под зонтом, извлекая одну-две булочки и мастерски смыкая осиротевшие ряды так, чтобы о бреши никто, кроме молчаливой сдобы, не проведал. Дело в шляпе. Тепло в карманах. Дюк спасен. Жизнь прекрасна.
И трюк, и Дюк в этом трюке были неподражаемы. Носатый оборвыш натягивал нос миру, любому мирискуснику, вроде Гудини в пушечном жерле, давая сто очков вперед. Но фокусы тем и плохи, что срок их годности непредсказуемо ограничен. Продавцы булочек сменяли друг друга — пять пестрых Оле-Лукойе работали посменно, — цербер злился мимо кассы и быстро остывал, но мы понимали, что рано или поздно примелькаемся,
и уже вовсю работали над следующим иллюзионом.
Под марш тореадора мы покидали рынок и гордым шагом властителей дум отправлялись на пляж. Конечно, воровство — далеко не коррида; романтический ореол разбойников с большой дороги хорош для рыцарских саг и не годится для жизни обыденной. Нам хотелось многого. В гнедых ковбойских виньетках висели по салунам будущего наши фотографии: wanted, dead or alive, куча баксов reward. Жизнь рисовалась нам в нуаре: темные подворотни, стрельба, разбитые зеркала и раздробленные черепушки. Ну и что? Есенин представлялся Свидригайловым; Пушкин подписывался Яблочным Пирогом. Мы тоже, по-своему, представлялись и подписывались. Глупость? Детство? А история между тем который кряду век творится в комнатах для игры в мяч.
Разделив трофеи, мы с удовольствием приканчивали их по пути. У Дюка было малокровие, очень мало заботившее его тетку, и я всякий раз норовил подсунуть ему часть побольше и повкуснее. Дюк был мнителен до чертиков и столь же умен: раскусить мою неумелую игру в пресыщенность (при вечно урчащем желудке) не представляло особого труда. Выведя оскорбительное для его гордости самаритянство на чистую воду, он мог дуться неделями. В подачках он не нуждался; однажды из-за такой вот "подачки" мы чуть не подрались. Не знаю, кто был идеалом для Дюка, — периоды здравомысленной скрытности чередовались у него с периодами скрытности безумной, — но с тех пор, как я наткнулся в домашних книжных завалах на Диккенса и прочел все, что у нас за его авторством было, стоически-мрачный, чахоточный Дюков ореол закрыл для меня этот вопрос.
Дюк был со странностями: приходил в восторг от сочетаний вроде "белый розовый куст", называл коричневый цвет медвяным, а вишневые ягоды — бутонами. Он писал стихи, очень недурные для его возраста. Помню, как он разжился в школьной библиотеке книжечкой Маяковского и как, зайдясь в восторге, обрушил на меня необузданные, с полным ртом гвоздей стихи. Я его восторгов не разделял: чтобы писать так, чтобы читать все это, нужно иметь могучий, как наковальня, подбородок, большой квадратный рот и множество крепких свинцовых зубов. Футуристы, несомненно, были из того разряда людей, которые, разбуди вы их посреди ночи, без единой ошибки расскажут, кто у кого украл кораллы. Дюку с его наждачной внешностью все это подходило как нельзя лучше; я же был нежен, с круглым ртом и чувствительными деснами. Я был меньше всего лириком: в моем мире колоннады отливали лимонадом, а ладьи были жирным жареным тестом, маслянистыми кругами, шагнувшими из мира сковород на гладь кристальных вод.
Читать дальше