Что было дальше, как и в каких именно выражениях повела разговор тетка Шура, неизвестно — дальнейшая встреча происходила за закрытыми окнами и дверьми, — но только в тот же день, тремя часами позже, к оккупированной хижине явилась делегация с мэр-премьером во главе. Впереди всех бодро бежал Денис Денисович Шарамыга — общественный деятель, по всем фронтам уполномоченный, сплетник, хапуга, стукач и широко известная в городе мэр-премьерская профурсетка. Высокий крепыш с рогатой панамой из газеты на голове, он вовсе не походил на канонический образ гаденького филера; впрочем, жизнь кишит подобного рода несоответствиями: шартрская статуя склоненного над дощечкой Пифагора больше напоминает гнома, починяющего башмаки, нежели философа за размышлениями. Шарамыга первым бросился к двери, но тут же был оттеснен дюжими молодцами в спецодежде, с какими-то защемленными, пельменными рылами. Дверь взломали не без изящества, с воздушным, хрустальным хрустом. Выставив дюжих пельменей на входе, мэр-премьер скрылись в густой темноте — густой настолько, что и эта встреча на Эльбе для нас потеряна. Известно только, что через пару минут смертельно бледные мэр-премьер опрометью выскочили наружу, приказали всем немедленно разойтись и, не оглядываясь, заспешили прочь. Особенно жалко выглядел Добренький, ковыляющий на своих жирненьких лапках, маленький и беспомощный, как тициановский Купидон с колесом Фортуны. И тщетно бежал за ними, придерживая свой газетный кораблик и выкрикивая полные горечи вопросы, Шарамыга. Матч завершился с разгромным счетом в старухину пользу.
Очень скоро городок охладел к незнакомке. Мы — единственные, кому эта захватчица беспризорных хижин была еще интересна. В наблюдениях за ней мы проводили на пляже долгие ленивые часы. Я здесь называю ее старухой, но это не совсем так: это была девочка, очень старая девочка. Она была похожа на огарок свечи: восковое лицо сердечком, маленький и круглый, как застывшая капля воска, подбородок, шея в мягких морщинах, кукольные руки. Свои длинные, не очень густые волосы она всегда носила распущенными, убирая их со лба черной лентой. Седые волнистые пряди струились и льнули к одежде, как застывшие восковые дорожки свечи.
Наше неприкрытое соглядатайство, казалось, ни чуточки ее не смущает. Похоже на то, что и сама она украдкой за нами подглядывала. С нее бы нужно писать картины, с этой старой девочки; к ней бы притащить за шкирку умелого портретиста, чтоб увековечил. А мы? Что мы?.. Я, Дюк, Карасик — смехота! Никто из нас художником не стал, и, думаю, смотрелись мы пренелепо — три глазастых шкета на занесенной песками лохани.
Я сейчас должен говорить за нас троих, как Змей Горыныч, склоняя над листом бумаги то одну, то другую голову. Ну что же, вот они мы — у моря, в позах трех граций с яблоками: Дюк — долговязая, носатая, с жирным чернявым вихром единица, Сирано де Бержерак в кубе; Карасик — загорелый крепыш, мечтательный и простодушный, с выпуклым пупом на детском толстеньком животе; ну, и я — чучело с цыпками на ногах и вечно шмыгающим носом. Мы были клошары, шуты в обносках, лентяи и прогульщики, голодранцы и хамы, карлики духа, голь перекатная, аморальная, асоциальная, малолетняя рвань. Нам с Дюком было по девять, Карасику — семь и три месяца. Он вообще слегка выпадал из наших асоциальных лохмотьев:
у него был настоящий усатый отец; его лупили; водили в гости; размешивали сметану в борще; дули, замазывая зеленкой; он играл на трубе в детском оркестре. Все это, конечно, претило Карасику, но мы с Дюком, умирая от зависти, нещадно его высмеивали. У Дюка была тетка и великовозрастная, уже начавшая крутить романы двоюродная сестра; у меня, кроме деда Толи, который, набравшись, считал меня своим давно умершим сыном, а протрезвев — несуществующим внуком, никого не было.
Летом, чуть свет, мы с Дюком встречались на углу под старой, раскинувшей сухие плети акацией и отправлялись на рынок. Босиком, руки в карманах, холодок за пазухой, мы шлепали по благородным, черненого серебра булыжникам мимо стоячей воды окон, балконных полукружий, плешивых клумб с оселедцем бурьяна посредине. Привычная желтизна еще дремала. Притихшие, лежали тени. Сны толпились у дверей, вздрагивая и сладко дыша, смахивая с ботинок ночную пыль перед обратной дорогой. В серо-зеленом предрассветье город казался шире и глубже, чем на самом деле: так бывает, когда надеваешь посреди выжженного солнцем дня темные очки. Зеленый — наш наспех вылепленный песочный городок совсем не знал этого цвета; быть может, потому никто здесь не чувствовал себя особенно счастливым.
Читать дальше