— Участковый пришел. Отцу пока не скажу. Но лучше не возвращайся.
В детской комнате милиции нас снова стращали штрафом. Участковый Гейдар нас уже не выгораживал. Худой, длинный, он стоял с мокрой лысиной у окна и рассматривал дно своей фуражки: сиреневый расплывшийся курсив химическим карандашом на клеенчатом ромбе: «Ст. л-т Алекперов Г.А.»
Худая, сильная Нина Ивановна (умные глаза партийца, деловая подтянутость), председатель комиссии по делам несовершеннолетних, смертным боем бившая дома потихоньку мужа-пьяницу скалкой, обернутой в полотенце, с ниточкой дыма от заломанной папиросы в углу рта, отложила перо, перечитала, стряхнула пепел.
— Вы чего себе думаете, а? Есть у вас соображение, хоть какое-то, я про совесть не говорю? Совесть у вас не ночевала. Месторождение поджечь захотели? А ну как скважины бы загорелись? Да как отцы-матери ваши расплатятся за вызов пожарной команды? Двести шестьдесят семь рублей. Год по двадцати рублей в месяц! Но не это главное. Вы, сволочи, помните за Солнышкина с Рахматуллиным? Вы туда же собрались? Я вас спрашиваю!
Я сокрушенно набрал в легкие воздух и стал потихоньку выдыхать.
Солнышкин и Рахматуллин (на два года — а значит, на бесконечность старшие нас лоботрясы) прошлым летом подожгли на пустыре бочку с остатками краски. Пары рванули, бочку разорвало, краска плеснулась. Мы слышали крики от эстакады. Солнышкин потерял сорок процентов кожного покрова. Рахматуллин двадцать. Он и выжил.
Хашем буркнул:
— Нина Ивановна, вы нас с ними не равняйте! Мы если чего поджигаем, так прежде тащим к морю, чтоб тушить сподручней было. И где скважины, а где мы жгли?
— Ладно, ладно. Я тебе дам к морю. — Нина Ивановна раздавила в пепельнице папиросу.
И тут Гейдар чихнул. Он умел чихать. Оглушенная муха, истошно жужжа, забилась заполошно в стекло. Нина Ивановна заорала:
— Убирайтесь отсюда. Чтоб последний раз!..
8
Хашем был постановщиком этой пьесы о тюльпанах, щуплый, яростный, упрямый мальчик, чья энергия ума компенсировала его телесную недостаточность: младенческий сколиоз наградил его горбом. Хашем пользовался корсетом, всюду ходил с палкой, которую использовал для ортопедических упражнений: руки вверх (перекошенно), опустить за спину (горб цеплял, гримаса боли), поднять обратно, из кармана вынуть веревочные прыгалки, стукнуть рукоятками, запрыгать, замельтешить отчаянно. Никто, даже девочки, не умел столь феерически обходиться с прыгалками — крутить, вертеть, перекрещивать, скакать попеременно то на одной, то на другой, и с перехватом скакать под петлей боком. Хашем тогда уже увлекался театром, ездил в Баку в драмкружок при Дворце офицеров, в старших классах играл там же в самодеятельном театре «Капля», которым руководил Лев Штейн, с виду скромный щуплый человек, но на поверку — властная и страстная личность. С Хашемом они познакомились в тот год, когда погибла его мать, Тахирэ-ханум. Тогда Хашема отправили в Баиловский интернат, где он не прижился, зато стал играть в «Капле». Я к Штейну отнесся с недоверием, но вдруг оказалось, что с ним знаком мой отец. Они сошлись во время вахт: понтонно-свайный городок нефтяников в открытом море, воскресенье, рабочие, высунувшись из окон трехэтажного щитового общежития (полы в нем шатаются, будто на плаву, ибо стоит на разболтанных сваях), удят бычков на самодур.
На время квартальных командировок Штейн подселялся в комнату отца, они резались в шахматы, обменивались книгами. Штейн был бесстрашным солдатом культуры в провинциальном болоте Баку. Спектакли «Капли» много лет шли с аншлагами. Малыми силами полноценно ставились пьесы Володина, Дюрренматта, Стоппарда, Уолкотта. В южных областях режим размягчен солнцем и достатком. Однажды Штейн поставил свою экспериментальную пьесу о Хлебникове. С этого-то все и началось.
Шаткий городок дышит и плывет, солнечный блик от окна набегает в глаза отцу, слепит, отливается молочно в пыльных очках Штейна, младшего научного сотрудника проектного отдела нефтегазодобывающего управления имени Серебровского, прибывшего для сверки баланса; двое молодых мужчин — один взлохмаченный, худосочный, метр шестьдесят пять, круглая подслеповатая оправа, заикается — троеперстие его зависло над черной пешкой, размышляющей на развилке «сицилианки». Отец — рослый, бритый наголо, со шрамом на левой щеке от кутаисского кастета (Советская армия, драка в самоволке), голый по пояс, он чистит картошку японским перочинным ножом (роговой оклад, шестнадцать раскладных лезвийных приспособлений, предмет вожделения моего детства).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу