В метро теперь адски воняло нефтью, некоторые участки во избежание пожара в тоннеле были обесточены. В городе народ вставал в очереди за хлебом, так повелось еще с войны. Стоило только произойти какому-нибудь ЧП — вырубится подстанция в районе или что-то еще, — народ тут же брал холщовые мешки и мчался к магазину, где наполнял эти мешки стопками чуреков.
Той же ночью в Черном городе, историческом месте первых нефтяных полей Апшерона, давно стравленных, опустошенных, — случился пожар: в старые скважины, давно сухие, как утробы старух, вдруг хлынула нефть, растеклась, запалилась от искрящей проводки, проброшенной по столбам, заваленным ветром. Мы с Хашемом помчались на пожар. Толпа волновалась темно на холмах, начиная с Баилова, рассыпалась по-над Шиховым, в сумерках черные столбы, сливаясь друг с другом, полоня небосвод, вырастали выше облаков и затмили ночь, звезды метались в клочьях просвета. В жирном дыму оранжевые мастодонты, клубясь мускулистым пламенем, вышагивали, толкаемые ветром, возвращались.
Старики говорили, что такого пожара в Черном городе не было с тридцатых годов, и тогда стало ясно (девятый класс, «Мать», «На дне», проклятый факультатив), почему Пешков называл Баку рукотворной картиной ада, не только из-за сочетания рабского труда, баснословных доходов нефтяных магнатов и вида котлов с кипящим битумом: адов огонь морочил писателя. К утру пламя смерклось, нефть ушла. Стекаясь с холмов к дороге вдоль моря, расходясь по автобусам, люди казались очнувшимися; так, должно быть, пробуждаются при воскрешении; нагорная местность, внизу море иссиним провалом, маяк шлет тире, тире, тире…
3
Я сижу на Восточном кордоне, смотрю, как Хашем медитирует вместе с егерями. В детстве мы были готовы умереть друг за друга. Что сейчас? Раньше никто из нас не посмел бы подвергнуть сомнению жизненное решение другого. Такая дружба — дар, нет рецептов ее обрести. Что сейчас?..
Мы никогда не обсуждали отношения с девочками, здесь наши языки отсыхали. Лишь однажды Хашем, когда я спросил, влюблен ли он в кого-нибудь, промолчал, а на следующий день принес чертежный тубус, откуда выпростал из рулона кальки репродукцию «Сикстинской мадонны» Рафаэля и твердо сказал: «Она похожа на нее». Я промолчал. Счел ли он мое молчание за сочувствие, не знаю, но Лена Яхимович не была похожа ни на создания Боттичелли, ни на Сикстинскую мадонну. Четырнадцатилетняя рослая девочка лишь этим летом появилась на Артеме и поселилась за нашим забором. В школу ей предстояло еще пойти осенью, а пока мы виделись с ней на улице, где то играли в вышибалы, то по поручению родителей собирали маслины в сквере вокруг противопожарного бассейна, крытого деревянным настилом и вонявшего тускло хлоркой, потом играли там же в волейбол или бродили в сумерках среди строгого порядка крестов старого кладбища немецких военнопленных, выгоняли оттуда пинками забредших, сыпавших катышками баранов… Кресты белели в темноте, как садящиеся в сумерках на воду распахнутые чайки.
Наш двор окружали три соседских забора, один — крупная рабица, невод, полный воздушных рыб, которые плавали, косясь, и вдруг вспархивали плавниками в многоярусном объеме просвеченной листвы, полной пятнистых сонных теней — текучих леопардов; забор был чуть завален алычой — в лунной сфере ее плода таится косточка, и нависшим абрикосовым деревом: мелкие медовые плоды, бархатистые, со смоляными родинками на щечках, косточка съедобна, расколоть, вдохнуть миндальный дух. Сквозь рабицу, сквозь дебри кизила виднелась нежилая собачья будка, и дальше — в глубине сада белый домик, где жила чета Филобоков. Частично парализованный старик Кондрат иногда выбирался на костылях в сад. Случалось, он падал и не мог подняться, при этом никогда не звал жену — смирно сидел на земле, ждал, когда она забеспокоится и выглянет во двор его искать, — плечистая женщина, в одиночку уносившая выварку из-под крана-гусака во дворе, безмолвно поднимала его под мышки. Ожидая жену, Кондрат рассматривал оказывавшиеся вровень с лицом желтые или алые розы, тугие баклажаны, наливавшиеся продольно лиловой густотой, перцы, или как в песочнице загребал в ладонь сухую землю, проливал сыпучую теплоту на колено… Он не торопился. Дочь его Зина — сметливая, востроносая, подвижная и говорливая, бывшая одноклассница моего отца — работала поварихой в детском саду и по выходным навещала родителей. Вечером ее забирал муж, приезжая на «жигулях», чей спидометр мы рассматривали с Хашемом, как заветное окошко в иной мир. Моя мать отказывалась покупать у нее «детскую баранину», которую Зина предлагала, ходя по соседям в обнимку с тазом, прикрытым окровавленной марлей. Разговаривая, сыпля новостями, болтовней, она делала рукой округлые жесты, как в менуэте, разбавляя кипящий над тазом рой оглушительных ос. За курятником углом шел глухой дощатый забор, там жила невидимая и неслышимая азербайджанская семья. Их калитка выходила на соседнюю улицу, на которой я почти не бывал. А вот за высоченным, обложенным плетями мальвы и темным влажным плющом, полным мотыльков, шершней и замерших от счастья в насекомом рае сложносуставчатых богомолов, жила старуха Яхимович. Лысоватая, вымазанная йодом, пахнущая медикаментами, больная и оттого сварливая, рыхлая, страдавшая шумно от жары старуха трудно выходила за калитку и опрокидывала нам под быстрые ноги таз с мочой, в которой — объясняли взрослые — отмачивала больные ступни. После смерти старухи ее дочь — мать Ленки — переехала из Хурдалана и вступила во владение домом и садом, а Ленка — моим пробуждавшимся желанием.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу