Шептались, что, добавив себе то ли три лишних года, то ли пять, Светка целыми днями пропадала в аэропорту, что-то разыскивая, видимо мечтая вырваться из Черного города и улететь далеко-далеко, к морю. Каждый раз она возвращалась домой немного другая, не такая, как прежде: оживленная, с растрепанными волосами, с появившейся неизвестно откуда маленькой сумочкой на золотой цепочке, что тикала у нее на плече в такт походке. Чуть позже, когда Светка возвращалась домой, покачиваясь, неловко скрывая, что ноги дрожат и запинаются, в сумочке позвякивало. Дзыньк. Дзыньк. Эти незначительные перемены постепенно накапливались, стали заметны. Светка все чаще возвращалась затемно. Она нехотя брела к подъезду от остановки или от «жигулей», на которых ее подвозили. Устало виляла бедрами, надеясь проскользнуть незамеченной, с опухшим лицом, разбитой бровью и оторванной оборкой на рукаве платья. Видимо, кто-то и тут уследил за ней: поломанные мужики в майках, курящие на балконах, их жены, маячившие возле окон, старушки, которым нечем заняться. Однажды они заметили сорванную оборку, распухшее лицо, синяк под глазом. И по этим незначительным признакам узнали из неба или из земли тайну, горчащую димедролом, из тех повседневных тайн, к которым они привыкли. Тогда соседи стали шептаться у подъезда, называя Светку «у, оторва». А ветер разносил шепот по дворам, по переулкам. Постепенно, месяц за месяцем, все поверили, что Светка Песня превратилась в себя, окончательно и неизменно. И никто не обратил внимания, что ее сумочка с каждым днем становится все тяжелее и золотая цепочка оставляет на худеньком плече красную полоску-отпечаток. И частенько, когда Светка устало бредет к подъезду, ее ноги заплетаются, тело – пошатывается, а из сумочки раздается едва различимое. Дзыньк. Дзыньк.
Как-то раз Светка Песня брела домой днем. Сорвав Какнивчемнебывало, больше ничего не желая скрывать. В мятом платье, растрепанная, с зеленоватыми кругами под глазами, она шла, тихонько напевая, доедая на ходу мятый, остывший пончик. Ей не хотелось подниматься по лестнице на пятый этаж, в душную, неприбранную квартирку своей пьяной матери. Она кивнула в знак приветствия и села рядом с нами, на гору ржавых труб, возле сетки заброшенного детсада. Помолчала, прислушиваясь к нашей болтовне, крутанула потертый замочек маленькой сумки на тонкой золотой цепочке. Заговорщически поманила нас, улыбаясь распухшей розовой кляксой рта. Она шепнула: «Смотрите-ка». И зачерпнула из сумочки худой рукой с длинными костлявыми пальцами, на которых был облупленный перламутр лака, горсть шариков: медных, мельхиоровых, посеребренных, а еще разноцветных – окрашенных зеленой, желтой и синей краской, с черной сеточкой трещин. «Чё это у тебя?» – поинтересовался рыжий Леня, придвинувшись к ней поближе. «Шарики». «А ну, отдай, зачем они тебе», – грубо скомандовал Славка-шпана, схватив за худенькое запястье с тонкой серебряной цепочкой. Но Света зажала кулак, вырвала руку и легонько оттолкнула Славку, рыкнув: «А ну сядь!» Она шепнула, ее глаза сверкнули и возникли из расплывшихся, отекших век: «Это не простые шарики. Не верьте, что вам тут наговорят. Они ничего не знают. Они тут сидят, в своих тесных квартирках, как в гробах. А я знаю. Эти шарики иногда валяются вдоль взлетных полос. Когда самолет взлетает, из его колес высыпаются такие вот, – она выбрала из горсти серебряный шарик, – и эти все. Один летчик сказал по секрету, что, если закопать такой шарик в землю, очень скоро, может быть, завтра, а может быть, через месяц, на том самом месте вырастет лазалка, высокая железная лестница в небо. Она будет серебряная, ржавая или окрашенная зеленой краской, смотря какой шарик. Это будет твоя лазалка, – шептала она затихшему Славке, – и ты побежишь по ней, все дальше и дальше от земли, от деревьев, от улиц, от всех этих людей, которые сидят в своих четырех стенах, в своих тесных квартирках. Ты убежишь из Черного города навстречу облакам от себя самого, от всех своих перемен, от всех лиц, превративших тебя в заношенного человека, в растерянность, сомнение и тяжесть. Ты убежишь по ней от усталости, стыда и вины, от хруста, который раздался, когда что-то окончательно надломилось в тебе. И ты убежишь далеко-далеко, к той стороне облаков, где небо свободное, голубое, в легкой шифоновой дымке, без стрижей, без указателей и без дорог. Тогда уже ничто не изменит тебя. И ты превратишься в того, кем захочешь быть сам».
Славка молчал, глядел вдаль, через дорогу и еще дальше – на поле, по которому волнами гулял ветер. Славка почти не моргал, не сглатывал, не двигался, а, замерев, впитывал эту новую тайну, размещал ее внутри, пытался понять. Мы тоже, как всегда, молчали вместе с ним. Я, Маринка и рыжий Леня. Ожидая, что будет дальше, что он выкрикнет, как поступит. И Славка швырнул в облака хлесткое недоверчивое: «Докажь!» Эхо растащило отзвуки выкрика в дальние дворы. Мы вздрогнули. А Светка не удивилась. Она только пожала костлявыми плечами цапли. Не говоря ни слова, медленно, кряхтя, она поднялась с горы ржавых труб, стряхнула с платья хлопья ржавчины и песок. Она сказала Славке: «Да пожалуйста. Тащи совок». Мы ничего не поняли, а Славка-шпана сорвался с места и кинулся куда-то мимо подъездов, громко шлепая по асфальту, перелетая через лужи. Светка ждала его и курила, ее худые руки с сиреневой кожей усыпал узор черных-пречерных родинок. Она курила, никого не стесняясь, провожая пристальным взглядом подведенных глаз внимательных прохожих, из тех, кто следил за ней, кто подмечал новые признаки ее превращения. А Славка-шпана уже несся обратно. Запыхавшийся, румяный, он подлетел, сплюнул, протянул Светке совок. Она сбросила с плеча маленькую сумочку на золотой цепочке и швырнула ее на траву. А сама уселась на колени, прикрыв тонкие, усыпанные сеткой синих вен ноги подолом платья. Она взяла совок в птичью лапку с длинными ногтями. Сжала его как нож и принялась втыкать в твердую лысоватую землю пустой площадки, рядом с песочницей и молоденькой рябинкой, которая выглядела нищенкой, ведь ее ветки ломали все, кто превращался из птицы гнева в наших разъяренных бабушек и мам. Посмеиваясь, Светка втыкала совочек все чаще в землю, а другой рукой продолжала курить. Она щурилась щелочками хитрых глаз туда, где быстро удалялись к остановке несколько мужиков. Потом она щелкнула окурок привычным движением на дорогу перед подъездом. И продолжила неумело, беспомощно втыкать в землю острие совка, хрипло хохоча, придерживая разлетающийся подол платья, заваливаясь на высоченных каблуках новеньких лаковых босоножек. Ее короткие волосы, обычно уложенные жирным гелем с волной челки, рассыпались, растрепались соломой над веснушчатым носом. Платье съехало набок, оголив острое плечико. Тогда Славка выхватил у нее совок и начал, морщась, через силу рыхлить и вскапывать, умело срезая рассыпающуюся в порошок какао, хрустящую, сухую землю. Из брошенной на траву сумочки Светка выловила двумя пальцами шарик, покрашенный в голубую краску. Покатала его на середине ладони, усмехнулась. И, угловато присев, вытянув губки уточкой, положила его в ямку, скомандовав нам: «Закапывайте!» В этот момент в узких чердачных оконцах проснулся ледяной зимний ветер, он ворвался в майский день, пробрал насквозь, хлестнул Светку Песню по щекам, взъерошил ей волосы. Очнувшись, она обняла себя за плечи, подобрала сумочку, вскочила, отряхнула подол платья, напялила Какнивчемнебывало. Забыв о нас, опомнившись, она рассеянно и устало заковыляла к подъезду на своих высоченных каблуках, грозя того и гляди превратиться в цаплю с сиреневым оперением, сорваться и полететь перед окнами дома. Но возле подъезда она все же обернулась, усмехнулась, помахала нам и хрипло крикнула: «На что спорим? Через неделю или дней через десять. Она обязательно вырастет, моя лазалка, вот увидите».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу