Никодим поклонился пришедшим. И ему поклонились в ответ.
Сложил руки на груди крестом. И все сложили руки на груди крестом. Вот так.
Увидел:
Судный день. Родительскую субботу. Брак в Кане Галилейской. Сосуды, полные мира. Горы, спрятанные в лесу. Скалы и цепляющихся за сланцевые ступени колючих кустарников. Василия Андреича Жуковского, изображенного на гравюре с развевающимися волосами и покусывающим перо, щекочущим пером ноздри, а из носа идет кровь, он запрокидывает голову и старается не дышать. А в небе — облака, этакий взгляд на Академию художеств. Увидел воинство послушников, вооруженных слюдяными мерцающими фонарями. Венец с кованого оклада. Гвозди. Белый холщовый балахон до пят, с приклеенными к нему воском пергаментными крыльями. Воск. Власяницу. Пещеру, где находится Богоматерь. Свисающую с керамических пробок проводку под потолком, чтобы освещать Богоматерь, от дизельной электростанции. Богоматерь — всех скорбящих Радость, Узорешительницу. Богоматерь Тихвинскую.
— Мне казалось, что я знаю, что мне нужно делать, — Феофания теперь превращалась из девочки в старую женщину и говорила Вере, — я узнавала лица и воскрешала в памяти, узнавала ведь, что когда-то раньше это уже со мной происходило. Наверное, когда моя мама заворачивала меня в простыни и пускала плыть по реке, вниз по течению. Рядом тонули тяжелые сочные стебли травы и листья, а я плыла мимо. Мне было столь удивительно и тепло, и высоко. Когда же наступал вечер, то мама втыкала в подушку зажженные свечи, и подушка тоже плыла, освещая в тумане неподвижные, поросшие камышами и осокой берега. Вот и теперь, когда я раздеваюсь и остаюсь в одном лишь куколе, меня опускают в источник: темный бездонный студенец, где бревна связаны толстой ржавой проволокой.
Источник был каменным, выдолбленным в раковине подвалом.
— Почему ты молчишь, — зашептала девочка, — почему ты не отвечаешь, ты на меня сердишься, да, ну не сердись, ну пожалуйста, ну скажи, что уже и не сердишься, ведь ты меня любишь, правда, сильно-сильно, больше всех на свете любишь, а я тебе на подносе принесу сладкого винограду.
Вера.
Железные, перепутанные водорослями черпаки выбрасывали на жестяной поднос рыб и ящериц; из трубы лилась вода; с островов на дно уходили поручни для сбора мидий; у берега лежали камни; довольно часто по ночам жгли старые лодки перевозчиков и лесничих; на горах уступами рос лес, по преимуществу сосны, которые свисали, проделывая в глине ходы корнями, ветер дымил песком, чешуей и желтыми иглами лиственниц; мидии раскрывались.
Феофания заговорила:
— Вечерние сумерки приходили ко мне с зелеными прозрачными облаками. Я пряталась от мамы за сараем и подглядывала за ним, как он дышал, и заросли крапивы дышали, а старая ржавая велосипедная рама дудела. Потом мама меня звала, она бродила по участку, заодно снимая с веревки отсыревшее тяжелое белье, опрокидывала ведро с водой или летающими семенами, шишками для самовара, для утюга. Далеко включали свет. С реки доносились гудки редких в ту пору буксиров. Наконец мама находила меня, а я залезала на невысокую корявую яблоню, потом слезала и шла в дом. В коридоре сидел отец, он парил ноги в тазу с горчицей, у него был хронический тонзиллит, он подворачивал штаны до колен и, кряхтя «как столетний дед» (это мама так говорила), садился на короткий дубовый канун, приспособленный для колки щепы на растопку, а другой столетний дед — тайнозритель — устраивался на мягком бугре, ноги засовывал в муравейник и ел пирог, пахнущий алтарем.
Дверь закрывалась, и все звуки исчезали.
Мне казалось, что за окном кто-то ходил, но это не ходил, а летал дух лесной Сворогбог. Как «творогбог», мама разминала творог в миске, посыпала его сахаром и заставляла меня есть, «чтобы были зубы крепкие». Столетний дед обжег себе язык и нёбо чаем и теперь молчал, потому как онемел с тех пор, или притворялся, что онемел, Бог его знает. На лестнице на второй этаж спала собака, свесив свою ушастую морду с перил, ей снились дохлые птицы, сваленные в кучу в пустом, крытом замшелым шифером гараже. Потом меня отправляли спать, а отец, наконец благополучно завершив свою процедуру, выходил на крыльцо и выплескивал остывшую горчицу мимо выгребной ямы в кусты. Кусты вздрагивали, нагибались и распрямлялись, как во время дождя. Но это был не дождь.
— Дождь ночью будет, — говорил отец, вешал таз на гвоздь сушиться под дырявым навесом и закуривал: — Дождь, говорю, будет, слышишь?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу