И снова я прекращаю вести свой дневник. Мне нечего больше записывать. Я свыклась с зелеными и серыми мундирами, со свастикой, развевающейся над зданием Сената. Я вела уроки в лицее Дюрюи и читала в Националке Гегеля, теперь библиотека открывалась с утра. Гегель меня немного успокаивал. Так же, как и в двадцать лет, когда с сердцем, кровоточившим из-за моего кузена Жака, я читала Гомера, «чтобы поставить все человечество между мной и моей личной болью», теперь я пыталась растворить в «ходе мировых событий» момент, который переживала сама. Вокруг меня, замурованное в тысячи томов, дремало прошлое, и настоящее тоже казалось мне прошлым, которое должно еще наступить. Я теряла себя. Никоим образом, однако, эти раздумья не побуждали меня смириться с фашизмом; будучи оптимистом, можно было рассматривать фашизм как необходимую антитезу буржуазному либерализму и, следовательно, этапом к синтезу, на который мы уповали — социализму; но, чтобы не терять надежды его когда-нибудь преодолеть, для начала необходимо было его отвергнуть. Никакая философия не в силах убедить меня принять фашизм; он противоречил всем ценностям, на которых строилась моя жизнь. И каждый день приносил мне новые доводы, чтобы ненавидеть его еще больше. До чего тошнотворно было читать по утрам в «Матен» или «Виктуар» эти доблестные восхваления Германии, эти ворчливые поучения, которыми угнетали нас победители! С конца июля в витринах некоторых магазинов появились объявления: «Евреям вход воспрещен». «Матен» публиковала гнусный репортаж о «гетто», требуя, чтобы оно исчезло. Радио Виши разоблачало «еврейских беглецов», дезертировавших из Франции; Петен отменил закон, запрещавший пропаганду антисемитизма; в Виши, Тулузе, Марселе, Лионе и на Елисейских Полях были спровоцированы антисемитские манифестации; многие заводы сокращали рабочих «евреев и иностранцев». Сила, которую сразу же приобрела эта кампания, ужаснула меня. На чем она остановится? Мне хотелось с кем-нибудь разделить свой страх, а главное, ярость. Меня поддерживали лишь письма, которые Сартр присылал мне из Баккара; он утверждал, что наши идеи, наши надежды в конце концов восторжествуют; и еще он говорил, что у него есть шанс освободиться в начале сентября, поскольку репатриировали некоторые категории служащих. С террасы «Дома» я смотрела на памятник Бальзаку Родена, открытие которого два года назад обернулось скандалом, и мне казалось, что Сартр вот-вот появится, деятельный, улыбающийся. А в иные минуты я говорила себе, что увижу его не раньше, чем через три-четыре года, и мне хотелось заснуть и не думать об этом. В самом деле, никогда, даже в ту пору, я не считала, что мир близок; быстрое решение означало бы победу нацизма, что отвергается с неистовой силой, в это нельзя поверить, по крайней мере, на так быстро. СССР, США вмешаются; Гитлер когда-нибудь будет побежден; это предвещало длительную войну. И долгую разлуку.
Как только возобновилось движение поездов, ко мне приехала Ольга; шесть часов она простояла в коридоре, даже туалеты были забиты людьми, так что дети облегчались через дверцы, а старые дамы прямо на пол. Вокзал Бёзвиля обстреливали. Семья Ольги жила в тридцати метрах и укрылась у друзей, на некотором расстоянии; по возвращении они нашли все стекла своего дома разбитыми вдребезги. Несколько дней Ольга жила в квартире моей бабушки, потом вернулась к родителям. Бьянка заезжала в Париж; две недели она провела на бретонской ферме, собирая зеленый горошек; теперь остаток каникул она проведет с матерью и сестрой в Йонне. Ее отец принял меры, чтобы один из его друзей, ариец, взял на себя обязанность вести его дела, он предвидел худшее; Бьянка тоже: ее терзала тревога, и как бы я ни старалась, я чувствовала, до чего она одинока рядом со мной. Мне вспоминалось время, когда я говорила Ольге: «Евреев не бывает, есть только люди!» Как я была далека от реальности! Еще в 1939 году, когда Бьянка рассказывала мне о своих венских кузенах, я с некоторым стыдом угадывала, что она живет не в моей, а в другой истории; теперь это бросалось мне в глаза, она находилась в опасности, в то время как мне не грозило ничего такого уж страшного, наши близкие отношения, наша дружба не в силах были заполнить эту пропасть, разверзшуюся между нами. Мы обе не измеряли ее глубину, и, возможно, из благородства она еще больше, чем я, избегала ее исследовать; но если она не поддавалась горечи, то я не могла избавиться от неловкости, походившей на угрызения совести.
Читать дальше